Но будем справедливы, такие глубокие вопросы мало могли занимать путешественников, оказавшихся в Риме впервые. Их более интересовали красивые римлянки, шумные площади и древние соборы, наполненные иностранцами, ночные иллюминации в дни празднеств, народные карнавалы, предоставляющие возможность потолкаться в масках по улицам и завести легкую интрижку.
Среди множества русских, разгуливающих по римским улицам весной 1840 года, отдыхающих откупщиков, старых степенных помещиков, офицеров, зараженных археологией, толкующих о памятниках древности, можно было увидеть и молодого писателя Ивана Тургенева, и будущего ученого-филолога Федора Буслаева, и приехавших новых пенсионеров Петербургской академии художеств Петра Ставассера, Антона Иванова, Константина Климченко, Василия Штернберга.
По этим же улицам ходил молчаливый, даже несколько странноватый на вид, Александр Иванов, в поношенной разлетайке, высокой соломенной шляпе, с зонтиком и в калошах. Часто он направлялся в один из старых римских дворцов, где размещались банкирские конторы Торлония и Валентини, дабы справиться о денежных переводах из Петербурга. Походы его, надо сказать, чаще всего оказывались безуспешными. Но когда деньги поступали, огорчению его не было границ: вместо ожидаемой и обещанной суммы присылали столько, что едва хватало на покрытие расходов.
А они были немалые. Студия обходилась в 1200 рублей. Натурщикам приходилось платить по пять рублей за сеанс, что составляло около полутора тысяч в год. А если учесть, что иногда он вынужден был ставить по несколько натурщиков сразу и платить по двадцать-тридцать рублей, то работа над картиной обходилась ему в год до трех тысяч рублей.
Но все забывалось, как только он оставался наедине с картиной и подготовительными этюдами, число которых уже превышало две сотни. И это не считая голов с рафаэлевского «Преображения», с тициановского «С. Пьетро Мартре» и других, сделанных во Флоренции, Ассизи, Венеции.
«Ты скоро кончил мою картину, а я даже не могу предположить, когда это может быть, — писал А. Иванов брату Сергею 20 апреля 1840 года. — Способы мне продлятся еще на два года, но это не значит, что через два года она будет непременно кончена. Написать подобную вещь столь же трудно, как выстроить Исаакиевский собор, или взять Хиву».
На этюды уходило едва ли не основное время.
— Как это вы можете, Александр Андреевич, терять понапрасну самое дорогое время в году? — говорил добродушный Ф. Иордан. — Придет лето — тут только бы и работать; смотришь, а вы как раз тотчас: то в Венецию, то в Неаполь, то в Субиако, то в Перуджио! Как это можно? Этак вы и в сто лет не кончите картину.
— А как же-с, нельзя-с, — отвечал Иванов, — этюды, этюды, — мне прежде всего-с нужны этюды с натуры, мне без них-с никак нельзя с моей картиной.
«Так и отступишься, — вспоминал Иордан. — Упрям и своеобычен был он сильно».
Досадовал на медленность работы и отец Андрей Иванович.
«Из приписки твоей к брату в последнем письме твоем видно, что ты никогда не кончишь своей картины, и что одни обстоятельства только могут заставить тебя с нею когда-нибудь расстаться, но и тогда еще ты будешь почитать ее недоконченною…», — писал он сыну.
Ответ пришел неожиданный:
«Вы, кажется, очень беспокоитесь насчет бесконечности моей настоящей картины? Но что делать? — силы мои слишком малы в сравнении с намерением заставить согласиться иностранцев, что русские живописцы не хуже их, — дело весьма мудреное, ибо все озлоблены на русских, по случаю политики; все ищут в нас пятен, рады всяким рассказам и унижают всякое в нас достоинство. Следовательно, художественная вещь должна быть втрое лучше их произведений, чтобы только принудить их уравнять со своими!»
В конце июня в художественной жизни Рима произошло важное событие. Овербек наконец выставил для обозрения публики картину «Торжество христианской религии в изящных искусствах», над которой трудился четырнадцать лет, и которую всем хотелось увидеть.
Картина вконец разделила художников на две враждебные партии.
Исторические живописцы, почитающие за первое достоинство живописи религиозность, чистоту стиля и верное изображение чувства, созерцая важнейший труд профессора, оставались еще более уверенными в его наставлениях. Но поклонники «замашистой» кисти, «копирователи» живого мяса человеческого, «похабно веселые мыслители» (как называл их Иванов) не стеснялись называть канальей старого живописца.