Матросов молчал, опустив глаза.
— Не понимаю, из-за чего ты враждуешь с Клыковым, — сказал Кравчук. — Вы же будто дружили?
— Сказать правду, Трофим Денисович, я сам с Клыковым поступил подло…
— Да-а? В чем же, не секрет?
— Был секрет, конечно, теперь — дело прошлое… Я дал ему обещание и нарушил его. Хорошо ли это?
— Плохо, конечно. Какое обещание?
— Бежать из колонии решили мы, а я помешал. Вот он и бесится.
— Ах, вот оно что! — улыбнулся Кравчук. — Так ты, брат, хорошо поступил.
Матросов обиделся:
— Вам смешно, Трофим Денисович. Говорите: то «плохо» я поступил, то «хорошо», — а как же будет верно?
— Да ты не сердись, Александр, — серьезно сказал Кравчук. — Конечно, в этом случае ты хорошо сделал, что нарушил ошибочно данное тобою слово, предотвратил беду — свою и товарища.
Матросов облегченно вздохнул: хорошо, что воспитатель снял с него тяжелую обузу.
Но трудности только подстерегали Матросова. Они порой складывались будто из мелочей, но все-таки нелегко было преодолевать их.
На другой же день Кравчук заметил ему:
— Что же ты, Александр? Председатель санитарной комиссии должен быть примером чистоты и аккуратности, а у тебя вид, прямо скажем, неряшливый. Пуговицы на спецовке оборваны, тельняшка будто у трубочиста…
Александр нахмурился. Самолюбие его задето, но он промолчал. Как скажешь воспитателю, что сегодня в очередной схватке с Клыковым он испачкался и отлетели пуговицы? Матросов недовольно подумал: «Будет он теперь меня всегда утюжить, раз я сам на себя добровольно хомут надел…»
— По-моему, правильно говорят, — уже мягче сказал Кравчук, — что воспитание характера начинается с мелочей. Пренебрегая малым, не сделаешь и большого. Как думаешь?
— Вроде так…
В обеденный перерыв Александр привел в порядок одежду, сам в пруду выстирал тельняшку.
Когда шел от пруда, встретил Тимошку, накинулся на него:
— Да ты, Тимошка, прямо позоришь меня! А еще другом называешься! Вид у тебя неряшливый. Пуговицы оборваны, на рубахе — дырка, лицо, как у трубочиста.
— Так ведь с графом сражалися! Забыл? — подмигнул Тимошка. — А я, понимаешь, не умею ни мыть, ни шить.
— Эх ты, неумелка горькая! Ну, снимай рубаху!
Тимошка доставлял ему немало огорчений. То он углем или сажей разрисовывал себе усы и бороду, то чернилами пачкал лицо, и казалось, что оно в синяках и кровоподтеках. Ребята хохотали; не мог удержаться от смеха и Матросов. И верно, уж очень смешно все получается у Тимошки. Пусть потешает ребят. Какое ему, Сашке, дело до Тимошки? Но Сашка вспоминал прошлое, и его передергивало: вот так же Тимошка паясничал на базарах, потешая зевак. И здесь, кажется, не больше уважают Тимошку за его чудачества. Брызгин прямо считает его никчемным пустомелей. «Но ведь Тимошка — друг мой? — думал Сашка. — Вместе когда-то хлебнули горюшка… Честь друга — и моя честь». И Сашка отводил Тимошку в сторону, злился:
— Ты мне брось этот базарный пережиток! Зачем опять разукрасился, как шут гороховый, и кривляешься?
— Чтоб смешней было, чудак, — невозмутимо отвечал Тимошка. — Не понимаю, — чего ты воздействуешь на меня?
— Кулаками по ребрам воздействовать буду на тебя, если не перестанешь паясничать. Понял?
— Чего пристаешь? — удивлялся Тимошка. — Не могу я с постной рожей ходить. Кому я худо делаю? Сам я веселый и ребят веселю.
— Я тоже веселый, а не кривляюсь.
— Все придираешься, а еще друг, — обижался Тимошка.
— Потому и придираюсь, что друг. Ясно?
Сашка выстирал Тимошке рубаху, пришил пуговицы. Потом даже подарил ему складной ножик.
Благодарный Тимошка взволнованно предложил ему:
— Хочешь… хочешь я стащу для тебя на кухне сахару? Хочешь?
— Тогда совсем откажусь от тебя, — помрачнел Матросов. — Забыл уговор?
— Ну, не сердись… не буду.
Матросов вошел в общежитие веселый, с сознанием хорошо выполненных обязанностей, но увидел там хмурого Кравчука и насторожился. И верно, воспитатель опять недоволен:
— На столе и на тумбочках разбросаны разные вещи, — ворчит он, — а каждая вещь должна быть не брошена, а положена на свое место. Понятно? На полу валяются клочки бумаги; а под ноги даже на улице ничего бросать нельзя, — ясно? А вчера вечером ты громко стучал сапогами, когда товарищи уже спали, а надо было пройти на носках, оберегая их покой. Чутким надо быть, — понятно?
Матросов поднял с пола клочок бумаги, мрачно сдвинул брови: упрекам Кравчука, видно, конца не будет.
— Вы просто придираетесь ко мне! — резко сказал он. — Все не так! Не угодишь никогда вам…
— Нет, не придираюсь, а требую. Ясно? А ты, видно, еще не хозяин своего слова. Сам ведь просил требовать…
— Ничего у меня не получается, — с отчаянием заявил Матросов, — хоть пилой накрест перепилите меня…
Но Кравчук уже подмигивает лукавым глазом:
— Ты, брат, не прибедняйся. Захочешь — все получится. Человек ты или муха? Как думаешь?
От шутки воспитателя повеселел и Сашка.
— Вроде бы человек, — усмехнулся он.
— А человек все может, вот и докажи. Будь хозяином своего слова.
— Хорошо, не дите малое! — сказал Матросов, упрямо вскинув голову. — Буду хозяином своего слова. Сказал буду — и буду!
Когда Кравчук вышел, Сашка с ожесточением смял поднятый с пола клочок бумаги и по старой привычке опять швырнул его под ноги. Клочок упал на видном месте между койками. Сашка тут же спохватился: надо было бросить этот клочок в урну, — она всего в пяти шагах. Но наклоняться и поднимать бумажку уже не хотелось. Подумаешь, пустяк: землетрясения не произойдет, если он и не поднимет эту бумажку. Но эта скомканная синяя бумажка (видно, с тетрадочной обложки) будто издевалась над ним, проклятая, была словно укором совести. Сашка оглянулся вокруг: не смотрит ли кто на него, — и со злостью поддал бумажку ногой. Скомканная бумажка, словно шарик, полетела под кровать — к стене.
«Но ведь это такая мелочь!» — оправдывал он себя. А что сказал бы Кравчук? Ну да, значит, у него, Сашки, нет воли и настолько, чтобы заставить себя поднять эту бумажку. И, проклиная этот синий клочок бумаги, он полез на четвереньках под койку, стукнулся лбом о ее железную перекладину, достал злополучную бумажку и бросил в урну. И — странно — сразу на душе стало легче.
Но хотя Сашка и навел в общежитии порядок и с Кравчуком они расстались дружелюбно, плохое настроение у него было до конца дня. В самом деле, всегда у него какая-нибудь проруха!
Вечером он пошел в библиотеку.
— Пришел? — приветливо встретила его библиотекарь, Евгения Ивановна. — А тут есть свежие журналы — «Огонек», «Наука и техника».
Саша дивился неутомимой подвижности этой уже немолодой, с виду слабенькой женщины, так умело управляющей волшебным миром книг, и проникался все большим уважением к ней.
Вошел Клыков, как всегда, шумно и небрежно швырнул на стол библиотекаря растерзанную книгу. Евгения Ивановна с мучительным выражением на лице тотчас же подхватила книгу, как ушибленного ребенка. Ей показалось, что корешок с полуистертыми следами золотого тиснения сейчас только лопнул.
— Я тебя оштрафую, я тебя накажу! — говорила она Клыкову, листая книгу, бережно расправляя загнутые углы. Голос ее дрожал, глаза блестели от слез. — Ну да, так и есть! Целые страницы вырваны, папиросная бумага, прикрывавшая иллюстрации, вырвана. Книгу могли почитать еще сотни людей, а ты изуродовал ее! Я не дам тебе больше ни одной книги…
— Нашли, чем стращать, — засмеялся Клыков. — Не хлеба лишаете. Проживу и без ваших книжонок.
Евгения Ивановна, утирая глаза, ушла за стеллажи.