— И хлеб, как пирожное, тает во рту, — сказал Матросов, грызя мерзлый хлеб. Потом опустил его в дымящийся пахучий суп. — Ну и пир, братки! Честное слово, вкусней ничего не едал.
— Пройдешь двести километров, так и обгорелое полено копченой колбасой покажется, — хмуро замечает Макеев. — А кто, ребята, знает все-таки, далеко ли еще шагать?
— Далеко ли? — усмехнулся Дарбадаев. — У нас в Башкирии так говорят: хороший конь — до деревни семь километров, а плохой — семьдесят семь. Понял, Макеша?
— Молчи, заноза! — сердится Макеев. — Не до смеху тут.
— Ну, заплачь, — советует ему Воронов. — Надоело всем твое нытье. Не солдат — мамалыга какая-то.
— Сосочку ему с молочком, — предлагает Костылев.
— Идите вы все к шуту! — шипит Макеев. — Вы еще увидите, какой я солдат.
Матросов добродушно подмигнул ему:
— Слушай, Макета. С виду ты парень геройский, а все прибедняешься. Постой, я тебя, ледяного, чайком согрею. Братки, уж пировать, так пировать! Набивай котелки снегом!
Матросов находит в кустах сушняк, вытаптывает в снегу местечко и разжигает костер — быстро и аккуратно.
— Если бы мне надо было выбирать невесту, — говорит он, подвешивая над костром котелок со снегом, — я сначала испытал бы характер девушки на трудных маршах или в экспедициях.
Сидя на корточках, он шевелит костер, щурясь от едкого дыма, и думает, чем бы хоть немного развеселить дружков своих.
— Хотите, ребята, расскажу вам, как мы с Тимошкой — братишкой моим — на базаре промышляли, когда беспризорничали? Уморушка одна…
— Говори, говори, чего тут спрашивать! — говорит Воронов.
— Тимошка был настоящий артист, хотя и было ему лет одиннадцать. Была, значит, у беспризорников своя промышленная академия с факультетами…
Матросов опускает все неприятное и тягостное из своих похождений с Тимошкой и говорит только о веселых приключениях, и дружки от души смеются.
— Промышленная академия, говоришь? — смеется повеселевший Костылев. — Фикультет!.. Ха-ха-ха!..
— Это, хлопцы, вроде того, як ведьма била дядьку Прокопа, — начинает Антощенко, хотя это было совсем не «вроде того». — Значит, гулял Прокоп с жинкою на свадьбе одной, и приглянулась ему одна бабочка — вдовица-красавица, прямо краля писаная, а жинка у Прокопа, Прыська, — сущая лахудра: рябая, дробненькая, рыжая и злющая, ревнюща, як мартовская кошка. Вот хватил Прокоп горилки и стал атаковать вдовицу-красавицу, не жалеючи словесного боезапаса — усищи свои чуть ли не за уши закручивает, бровями двигает и все выхваляется, що не боится он ни черта, ни бога и никакой нечистой силы и що не родился на свет человек, который испугал бы его чем-нибудь. Прыська, готовая лопнуть от злости, предупреждала мужа: ой, Прокопе, прикуси язык, а то не было б лиха. А сама уже замышляла разные козни. А известно: ревнючая жинка готова на все, даже в ложке дегтя утопить собственного мужа, так говорит наш дидусь Панас. И вот ночью вышел Прокоп из хаты по известному делу, а темнота — хоть глаз выколи. И вдруг будто с хатней крыши — прыг ему на плечи щось лохматое, все в шерсти, як корова, и завыло по-совиному: «у-у-у…» Прокоп сразу обомлел: это ж, думает, она, проклятая ведьма, мстит ему за то, що он выхвалялся. Упал Прокоп на четвереньки, кричит не своим голосом: «Рятуйте, люди добрые!» А ведьма уже сидит на нем верхом, держит его за усищи, як коня за поводья уздечки, и хрипит в ухо: «Вези меня, такой-сякой, до Ерусалиму!..» А Прокоп свое: «Ряту-уйте, люди!..» Открылась дверь из хаты, полоса света упала на Прокопа, люди выбежали к нему, а он уже полз на четвереньках до хаты и все хрипел: «Рятуйте». Схватили его под руки, втащили в хату, а он с перепугу на ногах не стоит, падает. Словом, и смех, и грех. Стали допытываться у Прокопа, что случилось, а он, до краю перепуганный, мычит одно слово: «Ведьма… ведьма…»
И тут одни люди дрожат от страху, других смех разбирает. В то время и вошла в хату Прыська, в руках почему-то держит кожух, свернутый шерстью наружу. Потом бросила кожух и кинулась до мужа: «Ой, Прокопчику мой, що ж это такое подеялось с тобою, мой герой бесстрашный?..» А люди — ну просто со смеху падают, догадались, как надругалась проклятая баба над собственным мужем…
Смеется и Матросов, кулаками трет глаза, слезящиеся не то от едкого костровского дымка, не то от смеха. Хохочут его дружки и обступившие их солдаты. Только все еще хмурится Макеев. Матросов, смеясь, протягивает ему кисет с табаком:
— Закуривай, Макеша. Не дуйся, как сыч, когда всем весело.
— Не до смеху тут, ежели плохое настроение, — ворчит Макеев, скручивая цигарку. — И ноги вон одеревенели, и писем все нет; может, и не будет.
Матросову хочется развеселить и Макеева.
— Настроение, говоришь? Поддайся ему только, настроению, оно тебя в болото заведет. Я сам настроение настраиваю, как хочу.
— Это верно, — говорит Воронов. — Регулировать настроение можно.
Они пьют чай, смеются и спорят.
Слышится строгий голос старшины:
— Эй, Суслов, чего шапку снял? И на снегу потный не лежи. Перегрелся — походи тихонько, потом и отдыхай.
У Кедрова лицо озабоченное, осунувшееся. Матросов приглашает его:
— Товарищ старшина, чайку попейте с нами! И табачок есть хороший. Споем вам что-нибудь.
— Спасибо, некогда, — говорит Кедров на ходу, значительно заметив: — Курите, пойте, пока запрету нет. А скоро и нельзя будет.
Матросов спешит воспользоваться пока еще доступным счастьем и, прислонившись спиной к стволу сосны, тихо запевает:
Песню сразу же подхватывают Антощенко, Воронов, Дарбадаев. Высоко взвивается тенорок Матросова:
Не вытерпел и Костылев, поднимается, берет баян, играет. Подходят комсорг Брагин и комвзвода Кораблев, тихо подсаживаются к костру и тоже поют.
Матросов поет самозабвенно, глядя куда-то на верхушки сосен, будто за ними и открывается эта калинушка на горе крутой. Александр поет и думает о Лине. Так всегда: волнующая музыка, песня, все прекрасное напоминает о ней. Любовь! Как хорошо ощутить в сердце эту вечно молодую силу. Большая любовь рождает и большие дела.
Широкая, как степь, как вешняя Волга, льется песня.
Сандружинница Валя Щепица, чтоб не помешать певцам, стала поодаль, у корявой ели, и заслушалась.
В голове колонны, слушая песню, приподнялись командиры — Афанасьев, Климских, Артюхов и Кедров.
— Мои автоматчики поют, — гордо усмехается Артюхов. — Матросов запевает. Мои орлы!
— Ишь, соловей, залился, — подкручивая седые усы, подмигнул Кедров, когда тенорок Матросова зазвенел на высокой ноте. Прислушиваясь, подняли голову бойцы всей колонны, растянувшейся по опушке леса вдоль дороги. И в самом конце колонны бойцы третьего батальона узнали:
— Автоматчики поют… Матросов.
А песня летит все шире и шире:
И когда замерли последние звуки песни, автоматчики, еще переживая ее очарование, переглянулись. Воронов заметил необычный блеск влажных глаз Матросова.
— Сашок, что с тобой?
— Да ну тебя, тезка! — смутился Александр и, рукавом шинели утерев глаза, просиял: — Дымок от костра в глаза… Ой, хорошо! Ну до чего ж хорошо! Поешь и будто видишь всю нашу землю — поля, леса, березку у плетня, и моря, и горы… Песня — сила! Жизнь и душу украшает. Хорошо сказал старшина: человек без песни — что птица без крыльев. Ох, и люблю песни!
Антощенко вздохнул:
— И Леся моя так хорошо спивает, — аж сердце млие.