Девочки тоже плакали и хватались руками за лохмотья вышивальщицы.
— А чьи это девочки? — спросил Ахмет.
— А я знаю? — сказал Суета. — Тут умерли две бабы в полоне, девочки от них и остались...
— Так они ей не родные?
— Да совсем не родные, — затрещала бабёнка Арина. — Одна можайская — вот эта, большенькая; здесь её Русалочкой зовут — коса-то видишь какая, а Маринка...
— Ты вот что, хозяин, — перебил Арину Суета. — Коли есть у тебя душа христианская...
— И зачем христианская? — залепетал Ицек, зная, что Ахмет мусульманин. — И на что христианская? И не надо христианской души, душа бывает всякая.
— Так ты, — продолжал Суета, не слушая Ицека, — купи-ка её, человече добрый, вместе с детьми. Баба она хорошая.
— С детками, с детками купи, хозяин! — заговорил весь полон.
— Нельзя её без детей купить, — решил влиятельный ключник.
— Заставь за себя Бога молить, — вопила вышивальщица, — не покидай моих девочек. Вели что хочешь мне делать, только пусть деточки при мне будут!
— Идёмте, — сказал Ахмет. — Вставай — и пойдём. Ступай с девочками.
— Но как же? — спросил Ицек. — Так нельзя! И вышивальщица, и девочки, и две бочки — и всего два рубля серебра.
— Ну, иди за мной, — продолжил Ахмет. — За бочками вина я пришлю, а вот тебе, пёс поганый, три рубля.
Он достал из калиты и отдал при всех Ицеку три серебряных слитка.
— Прощай, матушка, голубушка, Прасковьюшка, не поминай нас лихом! — загомонили бабы.
Прасковья кланялась им в ноги, девочки тоже впопыхах кидались в ноги всем и затем, сопровождаемые Ицеком, вышли за калитку.
Ахмет был сыном рязанского попа. Отец его был благочестивый, книжный — лет с двенадцати Фёдор (прежнее имя Ахметки) читал Апостола и пел на клиросе. Жажда к учению была у мальчика страстная, но удовлетворить её в Рязани было трудно — после татарских погромов книг оставалось очень мало, а книжных людей и того меньше. С помощью генуэзца, часто бывавшего в доме его отца, мальчик выучил даже латинскую и греческую азбуку. Однажды отправились они с отцом за город к соседнему священнику и по пути встретились с татарами. На глазах Фёдора отца убили, а сам он, пойманный на аркан, попал в Орду, где его немедленно продали.
Побывал он в киргизской степи, на китайской границе и наконец попал в Пекин, где тогда царили монголы. Монголы в это время с жадностью учились у индийских и тибетских буддистов новой вере. Фёдор попал в повара к одному из вельмож богдыхана и со страстью отдался изучению языка и книжной мудрости, но одно только вынес он из семилетней своей жизни в Пекин — что знание и истина немыслима на Руси, что там всё глухо и пусто, что Русь — капля в море, в сравнении хотя бы с тем же Китаем, где учёность никому не в диковину и где на все прочие народности смотрят как на варваров. Вельможа, у которого он служил, был послан при посольстве в Персию. Он взял с собою Фёдора, как человека, знающего разные науки, и человека книжного, сделал его почти своим секретарём. Но в Персии на посольство напали разбойники, Фёдор спасся каким-то чудом, опять был продан и попал в невольники к одному мулле. Мулла был человек грамотный, он обласкал невольника, целые дни толковал с ним, расспрашивая его о Руси и Китае. Фёдор с жадностью накинулся на арабский язык, и страстные слова Корана впечатлили его. Через полтора года он принял мусульманство и сделался из Фёдора Ахметом. После нескольких лет жизни в Персии он отправился на Волгу и на первое время пристроился при дворе ханши Баялынь. Баялынь, видя его большие знания, стала для начала поручать ему собирание для неё всяких редкостей. Ахмет знал толк в произведениях Персии, Китая и Руси и как-то раз в разговоре с ханшей заметил, что никто так хорошо не умеет вышивать, как русские женщины. Баялынь на это несколько обиделась. Сама воспитанная в степи, она умела вышивать, как все монголки и все татарки шелками по коже. Ткать они не умели, холста не знали, но получали шёлк из Китая. Баялынь велела принести русскую рубаху и ручник и немедленно потребовала, чтобы ей отыскали русскую вышивальщицу.
Глубоко был потрясён Ахмет неожиданной встречей с женой старого приятеля. Разом вспомнилось Ахмету всё его детство. Рязань, тёмная церковь с расписанными стенами и Страшным Судом при входе, — и воспоминания эти, как воспоминания прежнего невежества и отсталости, сдавили его грудь. Он молился много и часто о том, чтобы Бог Магомет просветил бедную, погрязшую в невежестве Русь, чтобы перестал наказывать её смутами и беспорядками за то, что она до сих пор не пришла к мусульманству. Он любил Русь, но любил по-своему: не по-сыновнему, не по-братски, а свысока.
Он шёл по грязной улице Орды, шагах в трёх за ним плелась ободранная Прасковья, и за лохмотья её держались две девочки: тоненькая и худенькая Маринка и высокая Русалка, то и дело оправлявшая свою тяжёлую русую косу. Так вышли они на торг, где стояли целые ряды шалашей и балаганов, занятых купцами. Были ряды генуэзские, ряды бухарские, московские, новгородские, торжковские. Каждый ряд составлял отдельную корпорацию, выпускал свою серебряную монету и свои собственные кожаные значки, которые подымались и падали в цене, как ныне векселя торговых домов и акции компаний. Каждый ряд определял цену своим товарам, и никто из членов его не имел права её сбить.
Ахмет оглянулся подумал немного и направился к новгородцам.
Старостой новгородских рядов был молодой богатый купец, или, как тогда говорили, гость, Фёдор Колесница.
Ахмет махнул рукой Прасковье, и та зашагала со своими детёнышами прямо в его лавку.
— Вот рубль, — сказал Ахмет, вынимая свою калиту и подавая слиток Колеснице. — У тебя готового женского платья нет?
— Мужского, — отвечал Колесница, — сколько душе угодно, а женского мы не возим.
— Дня в два, — спросил Ахмет Прасковью, — успеешь ты обшить себя и детёнышей?
— Успею, родной, успею, — кланялась и плакала Прасковья.
— Тогда забирай у купца, что надо.
Колесница вынул из ларя холст немецкий, иголки, нитки, кусок сукна развернул, и Прасковья мигом встрепенулась. Она стала торговаться — и на рубль набрала всего, что ей было нужно.
Высокий, плечистый, кудрявый Колесница искоса смотрел на неё и на Ахметку.
— Ты что же, — сказал он, усмехаясь, — рабыню себе русскую купил?
— Не себе, а ханше, — отвечал Ахмет. — Я ей похвалился, что нет на свете вышивальщиц лучше русских.
— Ты вот что тогда, тётка, — сказал Колесница, обращаясь к Прасковье и пристально в неё всматриваясь. — Если тебе что понадобится для вышивания, приходи к нам, к новгородцам, а на память возьми от меня вот ещё кусок холста да и лихом не поминай нас.
— Спасибо, родной, спасибо. Буду за вас вечно Бога молить и девочкам закажу.
— Что, господин, — спросил Колесница Ахмета, — ты и их небось в бусурманскую веру приведёшь?
— Чего их приводить в какую-нибудь веру? — спросил Ахмет. — Разве от женщин веру спрашивают? Пусть как хотят — вольны и кумирам русским поклоняться.
— Так вот что, тётка, — продолжал Колесница, — ты нас, новгородских купцов, не забывай...
— Не забуду, батюшка, не забуду, — кланялась в пояс Прасковья.
— Жить-то она где будет? — спросил Колесница.
— Первое время, покуда не оденется, у себя подержу её; а там дальше что царица скажет.
И он вышел с Прасковьей и детьми из рядов, привёл их домой и тут же велел своим жёнам накормить их досыта. Первый раз после многих и многих лет поели бедные полонянки по-человечески, а затем Прасковья засела за кройку и шитье. Через два дня была она уже в сарафане, хотя не вышитом. Девочки были и сыты, и умыты, и одеты. Она начала расшивать ручник красными и синими нитками, чтобы показать образчик своего искусства ханше.
А Фёдор Колесница думал думу.
Как только Ахмет, Прасковья и детёныши вышли из его лавки, он послал к соседним новгородцам-купцам и рассказал им, какие были у него покупатели.
— Прасковья, братцы, — говорил он им, — показалась мне бабою доброй, только крепко запугана. Будет она у ханши в вышивальщицах, будут заказы через неё. Сложимтесь-ка мы да и поклонимся ей нитками, холстами, штукой сукна немецкого, ножницами, иголками.