Выбрать главу

Он машинально писал еще что-то и пришел в себя, услышав заключительные слова губернатора:

«…вашего императорского величества верноподданный

Александр Одоевской.

Апреля 2 дня 1833 года,

Тельминская фабрика».

Наступил уже вечер, Одоевский встал из-за стола, почти ничего не соображая, в голове бродила лишь одна усталая мысль: «Как все это противно!.. И нелепо!.. И напрасно…»

— Останетесь сегодня у меня! Покажите Одоевскому его комнату! — приказал Лавинский вошедшему камердинеру.

Допоздна просидел генерал-губернатор, сочиняя Александру Христофоровичу Бенкендорфу отношение к письму «государственного преступника» Одоевского.

Он заверял всесильного начальника III отделения «по долгу родственному и по совершенной известности всех чувств и помышлений Одоевского» в том, что «раскаяние его есть самое искреннейшее, не подлежащей ни малейшему сомнению» и что «тот недуг, о котором он (Одоевский. — В. Я.) упоминает, действителен и может быть при беспрерывных душевных страданиях скоро истощил бы последние силы его, ежели б не подкрепляла оных надежда на милосердие и благость государя…».

Левинский многократно перечитывал свое отношение, раздумывая и сомневаясь, не слишком ли заинтересованно. И решился послать его только через две недели.

Даже он не мог предположить, что очень скоро на обращении его после негодующего и раздраженного отказа императора появятся следующие слова графа Бенкендорфа: «К делу. Приказано оставить без производства…» К тому же Николай I, просматривая списки и распределения ссыльных по местам, выразил резкое неудовольствие самоуправством генерал-губернатора Лавинского, направившего «государственного преступника» Одоевского в Тельму. Против фамилий Беляева, Одоевского, Фаленберга и Мозгана он начертал своим небрежным почерком: «…на заводских поселениях, как ныне, так и впредь не жить; отправить в другие места».

В июне 1833 года Александра Одоевского выдворили в село Еланское, в тридцати шести верстах от Иркутска…

У одного из местных крестьян он снял комнату.

К утру разнепогодилось… По желтым дрожащим стеклам настойчиво застучал крупный снег, на крыше зашуршал соломой поднявшийся ветер.

В комнате Одоевского потрескивала свеча.

Александр лежал на кровати. В снежном буране, в порывах налетавшего на деревянный дом ветра внезапно почудился ему отдаленный гул далекого декабрьского дня, так резко изменившего его судьбу.

Восемь лет прошло с тех пор.

Грибоедов в могиле… Не светит для него высокое небо! Погасло…

Не обнимает свежий утренний ветер. Растаял…

Не манят взглядом родные черные глаза. Покрылись печалью…

А Кюхельбекер? Где он сейчас?.. В каких сибирских просторах затерялся? Ни слуху ни духу!

Встав, Александр поморщился и прижал руку к груди. Боль не стихала. Проклятая жаба!..

Где ж ты, друг мой? Доведется ли услышать твой хриплый протяжный голос? Увидеть нескладную фигуру?..

Елань заметало снегом…

Быв заключенным в Свеаборгской крепости, Кюхельбекер вспомнил своих друзей по духу и несчастью накануне дня их ангела и записал в «Дневник узника»:

«Что делают мои именинники: Александр Ив. О(доевский), Александр Александр. Бестужев…. и Пушкин? — Дай боже им, — если не счастья (оно на земле не бывает), по крайней, мере — спокойствия сердечного, которое лучше во сто крат того, что в свете подчас выдают нам за счастье!..»

13

Елань заметало снегом…

Свеча в комнате не погасала. Одоевский писал письмо, лежа на постели…

«…мое существование здесь довольно однообразно. Занимаю я одну комнату, которую отделал сам, как я уже сообщал вам; род маленького фонаря: ибо на квадрате в две с половиной сажени — четыре окна, довольно больших. Это — мой эрмитаж. Я почти не выхожу из него; потому что вы, может быть, помните, что я всегда был врагом пешего передвижения. Иногда я совершаю маленькую прогулку на санях по улицам, или, вернее, по переулкам деревни. Через четверть часа я возвращаюсь, чтобы усесться на постели и читать какое-нибудь произведение, которое мне полюбилось, напр., летописцев моей родины, или принимаюсь размышлять о плане какой-нибудь поэмы или трагедии, которую, может быть, начну, но которую никогда не кончу, по милости разборчивой совести: еще никогда она не была довольна ни одним моим эпическим или трагическим планом и почти ни одной моей пиесой. А если я теперь когда-нибудь сочиняю их, стараюсь забыть: это для меня тем легче, что я почти никогда не кладу своих стихов на бумагу, как вы давным-давно знаете это. С очень давних пор история России служит источником моих обычных вдохновений — древняя история, столь простая и иногда столь прекрасная в устах наших монахов-летописцев.