В середине июля комбата догнал орден за взятие Рогачёва, райцентра Гомельской области; за него было пролито столько пота и крови, что даже была у 794-го артдивизиона надежда получить имя «Рогачёвский». «В боях с немецко-фашистскими захватчиками перед прорывом и во время прорыва глубокоэшелонированной обороны немцев в р-не северней Рогачёва тов. Солженицын благодаря своей хорошей организации и руководству сумел обеспечить разведкой левый фланг наших наступающих частей. 24. 06. 44 две батареи противника вели фланговый огонь по переправе через реку Друть и нашей наступающей пехоте. Тов. Солженицын, несмотря на сплошной шум, сумел обнаружить эти две батареи и скорректировать по ним огонь наших трёх батарей, которые (батареи противника) были подавлены, тем самым обеспечил беспрепятственную переправу наших войск и продвижение их вперёд. Тов. Солженицын достоин правительственной награды — ордена Красная Звезда. Майор Пшеченко, полковник Травкин, подполковник Кравец».
20 июля 48-я армия перешла границу. Война вышла за пределы Отечества и катилась на Запад с впечатляющим ускорением: на Соже, сравнивал комбат, бились два месяца, а Буг перемахнули всего за неделю. Давно не получая почты (особенно страдала переписка с Виткевичем), он писал, что готов терпеть и дальше такое неудобство, ибо одни только сволочи могут ныне заниматься личной жизнью, а честные люди — живут сводками с войны.
В августе, пока шли по польской территории (в боях за одну из деревень сражались с войсками РОА), у Солженицына появилось предчувствие, что наступление приведет его к местам самсоновской катастрофы. Предчувствие сменилось уверенностью, когда начались (и длились весь сентябрь) бои за реку Нарев. Глаза ежедневно видели груды металла и горы мёртвых тел, трупный запах вместе с дорожной пылью (типичный запах войны!) проникал во все щели и пропитал траву (пришлось обрить голову, ибо пыль и жара перепутали и выседили волосы). После изматывающих боёв, непрерывных операций и телефонного дёрганья комбат с отвращением смотрел на законную добычу, которая ждала победителей в брошенных домах, на полках и складах магазинов — сгущенку, какао, шпроты, бенедиктин, шампанское, сигареты, — учась сдержанности, избегая жадности. Армия, приближаясь к границам врага, впервые за годы войны должна была решать проблемы не только боевые, но и этические: на чтó имеет право солдат, ступивший на землю захватчика? Как должен вести себя здесь, например, тот сержант, у которого фашисты сожгли дом, повесили отца, убили мать, угнали сестру? Рядовые БЗР-2 спрашивали своего комбата — всё ли дозволено на территории Германии? Где границы мести и что такое «счёт врагу»? Как и чем разрешено отоварить Победу?
Даже и в таком щепетильном деле комбат подчинялся страсти писателя — радость трофейной охоты он мог ощутить, когда попадались какие-то особенные блокноты или писчая бумага, где не расплывались чернила и не спотыкалось перо. Пишущая машинка «Континенталь» (он так и не успеет отправить её домой), надёжный союзник послевоенного литературного труда, казалась ему сказочным приобретением, законным и символичным военным трофеем. Своим бойцам комбат мягко советовал — стесняться перед Европой, вести себя достойно, без алчной наглости (в «Дороженьке» капитан Нержин наставляет рядового Илью Турича: «Пронеси сознанье гордости и чести / Перед европейцами… / Помни, что в Европе растревоженной, / Где не так уж часто русские гостят, / Каждый наш поступок, в тысячах размноженный, / Как легенда станет»).
Летнее наступление, непрерывно длившееся без малого три месяца (первый раз они остановились лишь в середине сентября, но оборона не получилась тихой, ибо по укреплённому пятачку долбили день и ночь), окончательно сформировало у Солженицына стойкую психологию фронтовика — не планировать даже ночлег, быть готовым к любому повороту событий и жить текущей минутой. К тому война трясла ежеминутно и могла стереть все планы в один миг; так в конце сентября, под огневыми налётами на их ЦС изрешетило осколками 19-летнего солдата Ваню Андриашина: раздробило правую руку и оторвало правую ногу, он истёк кровью и умер, не доехав до медсанбата.
Летом 1944-го, воюя на территории Польши, а вскоре — в Восточной Пруссии и видя, что стратегически Победа уже состоялась, Солженицын понимал, как ещё далеко до того момента, когда разорвётся последний снаряд и последний немец положит винтовку на землю. Значит, надо перестать ждать конца войны и находить интерес в настоящей минуте. Месячное сидение на плацдарме за Наревом убедило, что надо готовится к огненной зиме.
Но война опять обманула, на этот раз приятно: с начала ноября огневая лихорадка сменилась долгожданной тишиной, и Солженицын-фронтовик уступил место Солженицыну-писателю. Он изголодался по работе — жадно и с наслаждением писал «Шестой курс», который под пером разрастался в маленький роман, пытался достичь уровня классической выразительности и радовался, что уже видит свои плохие места — ещё не может их поправить, но ведь раньше не видел вовсе. Работал ночи напролёт, впервые сочиняя вещь, которая опиралась на собственный опыт — правда, очень не хватало нужного чтения, такого как «Былое и думы», чтобы проверить новую манеру письма. Тут-то его и настиг (в письме Лиды) отзыв Лавренёва, после которого «как оборвало, не написал ни строки».
Впервые за много месяцев ночи были тихими и спокойными. Весь ноябрь и декабрь стояла бесснежная зима с плюсовой температурой и слабым солнышком; на фоне этой тишины неожиданно замаячила возможность встречи с Виткевичем (теперь их разделяло 450 километров в оба конца): Кока по-прежнему оставался единственным человеком, с кем можно было шагать в ногу. Солженицын испросил разрешения (комбриг Травкин его дал, надо было дождаться возвращения из отпуска капитана Степанова), готовился; в повестке дня из 14 пунктов центральным был «государство и революция»; им они мучились оба. Но — десятое свидание сорвалось.
Чем ближе казалась победа, тем напряжённее думал Солженицын о послевоенном времени. Последний год и особенно встреча с женой на фронте навсегда отделили его от прежней жизни, не оставляя никаких иллюзий, никаких надежд на семейную безмятежность. «Моя активность, — писал он жене, — не дает мне возможность смотреть спокойно, пассивно на общественные беспорядки, общественную несправедливость, экономическую неустроенность, хождение наглых, но никем не опровергнутых мнений, неправильное освещение современной истории… Всё это с неудержимой силой толкает меня к бурному вмешательству в политическую жизнь». Литература виделась самой действенной формой борьбы — но если она не оправдает себя, он займётся публицистикой, ораторством, партийной работой.
Он чувствовал, что его планы всё больше устремляются к борьбе, что он всё меньше живёт лично для себя, что его цели не обещают никаких благ, никакого личного успеха. На осторожные расспросы жены — где и как они будут жить после победы, — он, едва сдерживая раздражение, отвечал, что не хочет и не может рассуждать в разрезе личного счастья. Волнующим чтением той поры стала стенограмма XIV съезда ВКП(б) — она попалась случайно, но убеждала в мысли, что по сравнению с одной удавшейся книгой о Ленине или о процессах 30-х годов счастливая семейная жизнь будет иметь для него десятистепенное значение. Он чуял вызов времени и готовился к жизни подвижника (от слова «подвиг», разъяснял он жене, объясняя ей свой символ веры). Шансы остаться вместе сохранялись постольку, поскольку она приняла бы эту веру как свою, поскольку смогла бы полюбить его дело больше его самого, поскольку впилась бы в его труд так, чтобы их интересы переплетались не в тихом эгоистическом счастье, а в одной общей работе.