Выбрать главу
* * *

Действительно, в СССР он неизменно собирал аншлаги, ездил по всей стране, давал так называемые «шефские концерты». Это, как понимает Анастасия Вертинская, он старался замолить свой грех эмиграции. Как человек, оставивший Родину, как интеллигент, он, наверное, ощущал долю вины…

Далее Анастасия Вертинская касается очень деликатного вопроса относительно того, как показалась ее отцу жизнь в СССР после приезда:

«Если почитать его письма, можно проследить, как менялось его восприятие жизни в СССР – от восторженного человека, которого замечательно встретили в России, до осознания того, кем был Сталин…»

Достаточно вспомнить его скорбные строки «Отчизна», написанные в 1950 году. Разочарованный Пьеро видит свою миссию в том, чтобы «греть сердца людей»:

Я прожил жизнь в скитаниях без сроку, Но и теперь еще, сквозь грохот дней, Я слышу глас, я слышу глас пророка: «Восстань! Исполнись волею моей!» И я встаю. Бреду, слепой от вьюги, Дрожу в просторах Родины моей, Еще пытаясь в творческой потуге Уже не жечь, а греть сердца людей…

Нужны ли здесь комментарии? И без них ясно, что «не очень вяжутся эти скорбные строки со «счастьем устойчивой и ясной жизни», в котором будто бы, возвратившись домой, поэт пребывал с первого и до последнего дня»… Где уж там «и жизнь хороша, и жить хорошо!» – как восклицал в пароксизме преданности советской власти друг юности Вертинского Маяковский…

Вертинский бунтовал:

«Где-то там… наверху, все еще делают вид, что я не вернулся, что меня нет в стране. Обо мне не пишут и не говорят ни слова, как будто меня нет в стране. Газетчики и журналисты говорят: «Нет сигнала». Вероятно, его и не будет. А между тем я есть! И очень «есть»! Меня любит народ!..»

Между тем, и об этом точно сказал Мирон Петровский, неверно считать, будто песенки Вертинского преследовались и изгонялись за «эмигрантство» автора. Наоборот, автор ушел в изгнание, потому что были осуждены на эмиграцию те чувства, о которых он пел. Искусство Вертинского, объективно говоря, противостояло советской эпохе, где «в своих дерзаниях всегда мы правы». И в этой связи для советского интеллигента концерты Вертинского стали не просто колоритными экскурсиями в прошлое, но и короткими вылазками за «железный занавес».

Эпоха поклонялась массе и провозгласила правоту большинства – «я, как и весь советский народ!» Вертинский же воспевал коллектив, включавший только двоих, только «его» и «ее», и появление любого третьего в этом минимальном человеческом объединении разрушало романсово-интимное сообщество. Государство же ломилось в интимный мирок с его надышанным человеческим теплом, как слон в посудную лавку – по праву сильного. Никогда, ни разу в жизни Вертинский не прославил силу и оружие, воспевая – вопреки предначертаниям эпохи – безоружность и слабость.

Эпоха велела считать жалость оскорбительной для человека и осуждала ее, не стесняясь поклоняться жестокости. А Вертинский только то и делал, что воспевал жалость, и не стеснялся жалеть. И вот тут Мирон Петровский делает справедливое умозаключение: эпоха, грандиозная сама по себе, велела и любить все, что вровень с нею – большое, величественное, огромное, а Вертинскому было любо все маленькое.

«Он жалел всех малых и слабых мира сего: и «маленькую балеринку», и маленькую девочку, умершую десяти лет от роду где-то в российской глубинке, и маленького мальчика Джимми – стюарда на океанском пароходе, и маленького мальчика – сына любовницы, и особенно тех русских мальчиков, которых кто-то «послал на смерть недрожащей рукой». Он жалел маленькую цирковую танцовщицу, бедную «кокаинеточку», распятую бульварами Москвы, и другую маленькую женщину – «падшего ангела из Фоли-Бержер», и бедную «безноженьку», и еще одну «маленькую женщину с четками в руке» – «хрупкую игуменью», и маленькую женщину женулечку-жену», и маленьких девочек, забравшихся к нему в сердце, как котята в чужую кровать, – дочерей. Заметить маленькое, сказать «маленькое» о чем бы и о ком бы то ни было – значило для Вертинского открыть все клапаны жалости – вернее: жаления – в своей душе».

Между тем, эпоха считала своим долгом направлять людей к счастью железной рукой. И в этом смысле творчество Вертинского – это своего рода подполье, где можно укрыться от преследователей, которые гонятся за жертвой, чтобы любой ценой сделать ее счастливой, пусть даже ценой ее гибели. Мирон Петровский развивает эту мысль, доведя ее до логического конца: