Выбрать главу

В театре уже зажглись новые звезды трагических дарований. В Москве, играя старого озеровского Эдипа, вывел на сцену Степан Федорович Мочалов сына своего Павла, дебютировавшего ролью Полиника. Случилось это за два месяца до смерти Яковлева. И именно ему — Павлу Степановичу Мочалову — довелось, во многом повторив жизнь в искусстве своего предшественника, невольно приглушить сценическую славу того на новом витке временной спирали.

Мочалова также будут упрекать в неровности игры, в небрежности отношения к ролям, в отсутствии «хороших манер», в приверженности к райку, за «внезапные болезни», отменяющие спектакли. И также будут рыдать в его гениальные минуты, подымающие людей к высотам философских размышлений о смерти и бытии, об исполненном противоречий человеческом несовершенстве. Он тоже будет несчастен и одинок. Но на театральные подмостки взойдет в свое время. Он обретет себя в куда более совершенных переводах Шекспира и Шиллера. И найдет равного себе по гениальности зрителя и судью — Белинского, который запечатлеет его творения для потомства и увековечит облик их создателя.

Через три года после смерти Яковлева придет замена ему и на петербургской сцене. На ее подмостки ступит чем-то похожий внешне на Яковлева (и такой противоположный ему по дарованию и человеческому существу) восемнадцатилетний сын Александры Дмитриевны Каратыгиной Василий. Бывший воспитанник Горного корпуса, получивший первый офицерский чин в департаменте внешней торговли, предназначенный родителями к совсем иной, чем актерская, карьере, не выдержит сценического искуса и пойдет вслед за ними. Дебютировав в петербургском театре 3 мая 1820 года прославленной Яковлевым ролью Фингала, он заслужит одобрительные рукоплескания зрительного зала. И получит признание редко хвалившего «нынешних» старшего плотника Фролова, прослужившего в театре около сорока лет:

— Насмотрелся я на дебютантов-то, перевидал их на своем веку, но… этот молодец далеко пойдет и будет важный ахтер! После Алексея Семеновича мне не доводилось встречать здесь такого лихача!

Пророчество наглядевшегося на всяких знаменитостей плотника сбылось скоро. Возбудив вначале бурную журнальную полемику, Василий Андреевич Каратыгин после окончательного ухода со сцены Семеновой в 1826 году до самой своей смерти, последовавшей в 1853 году, стал единовластным законодателем трагического искусства в петербургском театре. Его называли «солнцем русской сцены», любимцем императора Николая I. Столичные журналисты слагали рецензентские оды в его честь. Отточенное мастерство его было рационально-умным. Отработанные перед зеркалом движения и мимика лица отличались внушительной величественностью. Его могли упрекать в отсутствии вдохновения. Но никто никогда не бросил ему упрека в «небрежении» к ролям, в неприличии жестов, в потакании вкусам «черни». Его поведение на сцене отвечало требованиям изысканной публики. Не только на сцене, но и в жизни он был среди нее «свой».

Счастливо женившись на дочери знаменитой танцовщицы Евгении Ивановны Колосовой Александре (исполнявшей вместе с ним первые роли в трагедиях и комедиях), он не знал ни мук неразделенной любви, ни трагических потрясений жизни.

— Каратыгины были первой артистической четой на нашей сцене, пользовавшиеся содержанием весьма значительным, благодаря их разумной бережливости, — не без зависти отмечали актеры. — …Благодаря… умению отдавать трудовые свои деньги в надежные руки для оборотов, Каратыгины приобрели значительное состояние, прослыли чуть не за миллионеров…

Он не был романтиком в жизни. Хотя и не мог не отдать в какой-то степени дань романтическим течениям на сцене. Выступал в трагедиях Шиллера, играл и переводил произведения Шекспира. Но оставался в них чаще всего тем же величественным, с доведенной до совершенства благородной пластикой героем, полководцем, принцем крови, коронованным или некоронованным королем, каким был и в любимой своей классицистской трагедии. Увидевшего свет «Бориса Годунова» Пушкина он закономерно для себя называл «галиматьей в шекспировом роде».

И выступая все же в «шекспировой галиматье», захватившей сцену его времени, внешне укрупнял создаваемые в ней образы, вольно или невольно выпрямляя их внутреннюю противоречивую человеческую суть. И если предшественник его Яковлев сквозь «дюсисовскую дрянь» пробивался порой к тем или иным глубинам неисчерпаемого богатства Шекспира, то Василий Каратыгин, имея в руках шекспировский подлинник, приспосабливал его, прежде всего, к своему мастерски отшлифованному декламационному и пластическому искусству.