Выбрать главу

Молодая докторша, с трудом таща приемник, направлялась к дверям райкома.

— Ну хитра баба! Ох, хитра! — воскликнул вдруг Гулько со злостью и восхищением.

— Кто? — удивилась Василиса Петровна.

— Тетя Груня ваша, вот кто! Как же я ее сразу не разгадал? Да если бы я ее сразу разгадал, я бы еще в совхозе эту Эльзу ссадил и ехать никуда не позволил. Сама-то тетя Груня небось не поехала. К ней всюду пригляделись, что в райкоме, что в исполкоме, давно она там надоела и примелькалась. Отмахнулись бы от нее, как от ядовитой осы, и кончен бал. Так она вон кого послала… Ой, хитра! А как же! Поглядят в райкоме — худенькая комсомолочка, беззащитная, то и дело плачет. Хочешь не хочешь, а надо реагировать, проявлять заботу о людях. Что, мол, девочка, плачешь? А она — пожалуйста: как же мне не плакать, когда помещение для зубного кабинета самовольно захватил главный механик? А кто там главный механик? Гулько — главный механик. Ах, Гулько! Знаем мы этого Гулько. Утрите слезы, девушка. Готовьте решение: комнаты немедленно освободить, исполнение доложить! А Гулько, конечно, выговор! Выговор, выговор! Поскольку Гулько недопонимает, что в нашей стране самый ценный капитал — люди, и медицина превыше всего, и так далее, и тому подобное. Ну хитра! И приурочила эту авантюру к моему отъезду!.. А вы что думаете — я эти две несчастные комнаты забрал себе под квартиру? Я отомкнул эти комнаты на нашей усадьбе все двери отмыкаются одним ключом — и вселил прикомандированных слесарей-ремонтников, хотя Аграфена Васильевна кидалась на меня, как беркут. А я проявил творчество и вселил. Потому что, если бы я не обеспечил ремонтников жильем, машины сейчас не возили бы хлеб государству, и эта наша машина не двигалась бы, а стояла на приколе. А для медицины комнаты не годились, у них стены просвечивали, как марля, а печи были сложены так, что дым шел из всех дырок, за исключением трубы, и ходить надо было на цыпочках, а не то кирпичик свалится со стояка и стукнет тебя по макушке. Ну и тетя Груня! И молчала ведь, не поднимала вопроса, пока мои ребята не отремонтировали жилье, пока не вложили в это дело труд и средства. Выходит, она двух зайцев хочет убить — и врачиху воспитать на трудностях, и отремонтированные хоромы получить… Ну и люди пошли! Сама чуть не в землянке живет, пожилая женщина, себе бы комнату хлопотала… Ан нет! Об себе и не думает. Больницу, видишь, ей надо — две комнаты, и никак не меньше. Ну ладно! Вы хитры, а мы хитрее!

Машина резко остановилась, и Толя крикнул из кабинки:

— Эй, друг! Сколько до станции Арык?

— Двести сорок, — сонно откликнулся парень, сидящий в узкой тени мотоцикла с лепешкой и бутылкой кумыса.

— Как это двести сорок?! — возмутился Толя. — В Кара-Тау тоже говорили двести сорок…

Вместо ответа парень налил в чашку кумыс.

— Да так ли мы едем? — спросил Толя.

— Так… — сказал парень и стал пить.

Ветер совсем утих. Сверчки и кузнечики трещали непрерывно одно и то же. Сверху жарко палило солнце, и до раскаленной кабинки невозможно было дотронуться.

Степан вспотел и спал беспокойно.

Пегая собачонка лежала рядом и тяжело дышала, свесив розовый, как кусок семги, язык.

— Вон как мается, — сказала Василиса Петровна. — Снять бы с него пиджак, что ли.

Пиджак сняли, но Степан так и не проснулся.

Аленку тоже сморил зной. Чтобы не заснуть, она решила заняться делом и стала искать подсолнушек, но не нашла. Видно, его кто-то выкинул, пока она сидела в столовой. Она вспомнила, что мама сунула ей в карман железную коробочку с леденцами, и достала ее. Есть их было нельзя — леденцы слиплись в один полупрозрачный камень.

А солнце палило все сильнее. Машина переезжала высохшую реку.

Рядом стоял низкий деревянный мост, но Толя поехал прямо по песчаному дну, плоскому, как стадион.

На пологих берегах торчал сухой кочкарник, на песке лежали белоголовые коровы — видно, песок сохранил еще прохладу и запах воды.

Верблюд с завалившимся набок горбом грыз белую землю.

Шерсть на верблюжьих боках была протерта до замшевой кожи. Часто, наверное, ездят на нем люди и бьют его по бокам каблуками.

Когда машина проезжала мимо, верблюд высоко поднял голову на длинной шее и, жуя мягкой раздвоенной губой, важно посмотрел на Аленку.

А потом снова потянулась степь, и в ушах снова зазвучал однообразный степной стрекот, слитная сухая музыка сверчков и кузнечиков.

Наверное, только в степи бывает такая громкая беспрерывная музыка. Вот если собрать всех совхозных людей — из центральной усадьбы и из отделений, и маму, и папу, и тетю Груню, и Романа Семеновича, и агронома Геннадия Федоровича, и всех механизаторов, и прикомандированных — да расставить их по степи на вытянутую руку и велеть каждому заводить часы, ручные или карманные — какие у кого есть, — то, может быть, получится такая же музыка… И только Аленка подумала об этом — уже и стоят все совхозные, полная степь народу, так много, что не проехать. Стоят и заводят часы. Только у мамы часы почему-то не заводятся — наверное, засорились от пыли, — и она огорчается и говорит, что надо везти их чинить на станцию Арык…

Аленка проснулась и услышала певучий голос Василисы Петровны.

— Станция Арык, станция Арык… А что станция Арык? В Арыке тоже лесу нет. Я тебе вот как скажу: хотя сама я с Волги и жили мы спокон веку от Волги — не об Волге я тоскую, а об лесе. Все об лесе тоскую. Что может быть лучше, чем молодой лесок, что может быть краше? Тут тебе и белые березки, и сосенки да елочки, да такая кругом благодать — встала бы и не уходила. Глядишь — дубок тебе зеленые прутики выкинул, да у елочки свежие лапки наросли, желтенькие, новорожденные, и у сосенки на веточках пальчики только-только выросли — торчат кверху свечками, еще не расправились, не растопырились, еще сложены вместе, ровно для крестного знамения. А сама-то сосеночка молоденькая, да какая она хорошенькая, да какая она барышня, и стволок-то у нее мохнатенький, по всему по стволу, до самой земли, иголочки растут… А солнышко-то светит, а роса-то блестит, будто раскиданы по лесу стеклушки… Все бы перетерпеть можно в этом степу — и стужу, и холод-голод, — а родину, где родился, не позабыть.

— Это как сказать, — ответил Степан. — Мужчина, может быть, да. А баба — она как кошка. Куда ее ни закинь — обойдет углы, обнюхает и на место ляжет. Да еще замурлыкает. Я ведь мою-то с Москвы увез. А это тебе не Бежецк. Это Москва. На каждом углу газированная вода. А увез.

— И добровольно поехала?

— Без звука. Отец у ней и сейчас в Москве. Номенклатура.

— Кто?

— Крупный работник. В легковухе возят. Где-то он работает там — позабыл, какое учреждение. Название длинное, как забор у этого учреждения. Позабыл.

— А как она из себя?

— Ничего. Глазастая. Волосы до колен. Коса толстая, как витая булка. Вот я и увез ее в Бежецк.

— Чего же она, такая краля, Москву променяла?

— А я ей опомниться не дал. Понятно? Она переругалась на даче с отцом-матерью из-за какой-то петрушки. Вроде они ей не велели ходить в манеж — учиться ездить верхом. Вот она переругалась насмерть и приехала с дачи в Москву — вроде бы навек ушла из дому, от своих родителей. Конечно, если бы я не попался на дороге, она бы к вечеру домой воротилась. Кофею захотела бы и воротилась. А тут я как раз с Рязанского на Ленинградской вокзал переходил. На Комсомольской площади увидал ее и познакомились. Ясно? Взял я ее и привез к себе в Бежецк.

— Это как же понять? — спросила Василиса Петровна. — Выходит, она со зла за тебя пошла?

— Нет, почему?.. — нахмурился Степан. — Чего я, хуже других? Может, мой батька не меньше, чем ее, пост занимает. Может, вот он мой папаша, — Степан кивнул на Гулько, — а ты мамаша… Кто вас разберет…

— Да ты что, рехнулся? — испугалась Василиса Петровна. — Христос с тобой!

— А я про себя ничего не знаю. Ни родителей — ничего. Подкинутый я. Когда точный день рождения — и того не знаю. Детдомовские врачи присудили — седьмое ноября, чтобы и я мог отметить, как и все, день своего рождения… А чего ей было за меня со зла идти? Работаю на «хорошо» и «отлично». Зарабатываю — дай бог каждому. Не пью. Не курю…