Выбрать главу

Она, бедняга, даже не взвизгнула. Камень разнес ей череп, и она тряпочкой пала на тротуар. Меня сразу же отпустило, я посмотрел на дело своих рук и окаменел. Я не знаю, в каком порядке и в какой зависимости нужно расставить русские прилагательные, самые горькие русские прилагательные, чтобы пересказать то состояние чувств, которое меня обуяло. Если когда-нибудь мне придется сознаваться в самом своем ужасном поступке, я расскажу про убийство комнатной собачонки.

Главным следствием этого происшествия, если не считать меланхолии, явилось, однако, то, что на сорок втором году своей жизни я впервые задумался над природой человеческой злобы. Оговорюсь, что я имею в виду не ту законную злобу, с которой противоборствуют несправедливости или защищают от оскорблений, а ту непонятную, таинственную злобу, которая, как Гея, рождается вроде бы не из чего и беспричинно побуждает всячески пакостить человеку. Ничего положительного я, разумеется, не надумал и остановился на том, с чего начинал: нет ничего загадочней беспричинной злобы. Принимая во внимание большое горе, которое всех нас объединяет, а именно неизбежную смерть, принимая во внимание, что, может быть, нас всего-навсего три миллиарда на бесконечность, наконец, просто исходя из того соображения, что человек — это человек и обижать его так же нездорово, как биться головой о стену, — другого слова, кроме как «загадочная», для человеческой злобы не подберешь. Я было попытался объяснить ее происхождение нашим животным прошлым, но у животных случаи насилия по отношению к представителю своего рода крайне редки и, главное, имеют своим источником инстинкт продолжения рода. Стало быть, таинственная бактерия злобы порождается именно обществом человеков, причем порождается этим обществом вопреки его существу и совершенно в пику тем законам природы, которые нам известны. Скорее всего, что момент поражения бактерией злобы падает на отроческие годы, когда в нас закладывается столп человечности, поэтому, для того чтобы доподлинно выяснить что к чему, следовало бы со всех сторон рассмотреть этот возраст. Но сколько я ни припоминал собственное отрочество, мне на ум не приходило ничего такого, что могло бы воспитать в нашем брате склонность к антропофагии, которая так отягощает жилищные условия на земле. Может быть, я обманываюсь, но далекое мое отрочество не напоминает мне решительно ничего тягостного, раздражающего, а, напротив, навевает какое-то милое чувство, от которого приятно пощипывает в ноздрях. Понятно, в те годы я видел зло, я видел немало зла, но в силу некоторых архитектурных особенностей души оно не так чтобы очень меня задело.

Впрочем, я думаю, менее всего вероятно, чтобы внешнее зло было виной жестоких метаморфоз, так как в первые годы жизни зло поголовно всем представляется материей противоестественной, незаконной. Только в зрелые годы, когда зла видишь гораздо больше, соображаешь, что оно оказывается естественно и опирается на законные основания, равно как и добро, и уже относишься к существованию зла снисходительно, точно к глупому человеку, который не виноват, что он глуп. Это сознание не обязательно примиряет вас с фактом существования зла, и, если вы порядочный человек, оно будет вас истязать до гробовой доски. Но самое ужасное — это то, что вы сознаете зло зла и тем не менее носите в себе что-то такое, что позволяет вам прибить собачонку. Короче говоря, эта механика чрезвычайно сложна, но злобные закономерности не дают мне покоя, и поэтому отроческие годы составляют предмет моих самых придирчивых размышлений.

Отрочество — нелепая и таинственная пора. Не говоря уже о внутренних, душевных процессах, даже внешность подростка, ежели присмотреться, наводит недоумение. Руки, ноги, одежда совсем мужские, но это при странной слезливости, нескладности и младенческом выражении на лице. А злорадность, а ожесточенность, а умение сподличать? В отрочестве ничего не стоит повесить кошку, в этом возрасте радуются, когда кто-нибудь спотыкнется или угодит в грязь, радуются, если могут поставить тебя в тупик дурацким вопросом, радуются, когда удается кому-то нагадить, словом, удивительно пошлый, злобный, сентиментальный возраст. Но это, что называется, с колокольни сорокалетнего человека, — будучи подростком, я бы ничего подобного о себе не сказал. Наоборот, я припоминаю себя тихим, мечтательным, словно обращенным вовнутрь, и страшно обидчивым. Вероятно, к тринадцати-четырнадцати годам во мне уже сложилось что-то такое, что образует начало личности, этакие побеги самосознания, к которым я требовал уважения и которые неистово охранял. Естественно, что всякое пренебрежение к моему внутреннему суверенитету вызвало во мне ненормальную, истерическую оскорбленность. Например, я до сих пор не могу простить своей маме, что около тридцати лет назад она нахлестала мне по щекам за то, что я с температурой ходил гулять. Вообще из этого можно вывести, что отроческое злорадство и ожесточенность представляют собой мстительный продукт взрослого обхождения, и подойди мы к отрочеству с настоящим, нециркулярным уважением его внутреннего суверенитета, глядишь, не нарадовались бы на новое поколение.