Вообще я питаю предвзятое отношение к прошлому. Воспоминания в мои годы составляют существеннейшую сторону внутренней жизни, и это тем более неприятно, что размышления о минувшем навевают мне нехорошее, неловкое чувство. Я думаю, это объясняется тем, что я не понимаю значения прошлого и представления не имею, к чему вообще его отнести. По этой причине мне часто кажется, что в прошлом существовал не я, а какой-то совсем другой человек. Когда я, скажем, рассматриваю свои детские фотографии и вижу себя на трехколесном велосипеде или просто в матросском костюмчике и с дурацкой улыбкой, которую мне, вероятно, велели изобразить, мне кажется, что я не имею к этому мальчику никакого отношения, что это просто какой-то мальчик, капризный и, надо думать, большой шалун. Тогда меня подмывает погрозить ему пальцем и сказать какое-нибудь не особенно бранное слово. Редко-редко когда во мне что-то пошевелится.
Первые годы жизни я провел в небольшом двухэтажном доме, стоявшем по улице Луначарского под номером 23. Дом был бревенчатый, с каменной лестницей, с парадным, в котором пахло пылью и кошками, и с черным ходом, в котором пахло отхожим местом. Когда-то очень давно этот дом принадлежал Василисе Трифовне Казнинской, старушке, которая по экспроприации занимала две комнаты на втором этаже, единственные во всем доме застеленные паркетом. Эту старушку Казнинскую я недолюбливал и боялся. Несколько раз на дню она выходила проветриться, то есть садилась на скамейку возле парадного, собирала губы в пучок и смотрела по сторонам надменными и осуждающими глазами. Мне казалось в эти минуты, что улица замирает под ее взглядом, словно сдерживает дыхание, — до такой степени влиятельность Казнинской представлялась мне сверхъестественной; даже фасад нашего дома, по моему мнению, имел такое же выражение, какое имелось на лице у его хозяйки, и, кажется, смотрел на улицу свысока. Но, к чести этой старушки, она была, видимо, не то чтобы очень эксплуататор, поскольку наш дом издревле заселяли ее родственники и свойственники, на которых, как говорится, где сядешь, там и слезешь. Я сам приходился ей внучатым племянником по отцовской линии.
Мы, то есть я и мои родители, занимали на первом этаже угловую комнату, которая отличалась необыкновенной формой. Особенность ее состояла в том, что из одного угла выходил отростком маленький коридорчик, где был вбит гвоздь для моего пальтишка, и, кроме этого гвоздя, не было ничего. Из обстановки у нас был огромный резной буфет, отделанный под орех, трюмо, на котором стояли вазочки с пучками крашеного ковыля, никелированная родительская кровать и массивный овальный стол с очень толстыми ножками. На этом столе я спал.
Наши вещи я помню смутно и хорошенько представляю себе теперь только один абажур, большой, парашютообразный, ярко-оранжевый с серым налетом пыли. По вечерам, когда мы собирались за чаем и зажигали свет, что из соображений экономии делалось очень поздно, наш абажур заходился приятным, сумеречным сиянием и окрашивал комнату, лица, предметы в странные и умиротворительные цвета. На душе становилось как-то покойно, умильно, и сразу хотелось спать, спать…
В нашей квартире, которых в доме было всего четыре, по две на этаж, кроме нас, обитала моя тетка Капитолина со вторым мужем и выводком моих двоюродных сестер, а также семейство каких-то совсем отдаленных родственников, до того многочисленное, что, боюсь, я их всех так и не знал. С этим семейством мы враждовали, и враждовали люто.
Вообще тогдашняя жизнь отличалась полузабытой теперь жестокостью, и в моей памяти окаменели такие реликтовые видения, как расправы нал жуликами, дома, подожженные ради мести, милицейские облавы и висельники обоего пола. В нашей собственной квартире временами стрясалось такое, что до сих пор при воспоминании мурашки бегают по спине. Все начиналось с какой-нибудь пакости: разрезалось лезвием только что купленное пальто, либо у вашего порога выплескивались помои, либо делалось еще что-нибудь в этом роде. Я недоумевал, откуда у взрослых бралось столько злобы и почему они ведут себя хуже плохих детей. Но потом мне объяснили, что во всем виновата война. Я думаю, что, возможно, причина безобразий на самом деле скрывалась в том, что война отобрала не всю ненависть, которая за четыре года накопилась в народе.