К моему великому огорчению, работу приостановили трудности самого что ни на есть житейского порядка, имеющие только то отношение к литературе, что на голодный желудок не так живо пишется. Я нечаянно обнаружил, что у меня совсем нет денег. Впрочем, не успел я как следует огорчиться, как моя мать, которой, видимо, было лестно, что я записал, пообещала мне до первого гонорара выдавать еженедельно десять рублей. Даже в нашем, на редкость сердечном, народе единственный человек, на которого можно до конца положиться, — мать.
Я произвел подсчеты, и у меня вышло один рубль сорок три и семь десятых копейки в день. Эти деньги я разложил по следующим расходным статьям: одна пачка кофе — 46 копеек, один килограмм картофеля — 10 копеек, одна буханка ржаного хлеба — 18 копеек, пачка сигарет — 14 копеек; итого — 88 копеек. Сюда я приплюсовал затраты на лук и грудинку, которые я покупал раз в неделю, и ежедневный расход достиг одного рубля тридцати копеек. Оставшиеся двенадцать и семь десятых отводились на транспортные расходы и разные особые случаи. Три раза в неделю я варил себе большую кастрюлю горохового супа, который я очень люблю, и поэтому отсутствие разнообразия меня нисколько не угнетало.
Когда материальная сторона дела была устроена, потребовалось уладить одну техническую деталь: мне понадобилась пишущая машинка. Сначала я мыкался по знакомым, имея в виду ее одолжить, но ни у кого машинки не оказалось. Машинку пришлось покупать, и я занял тридцать рублей, которые, впрочем, намеревался вернуть в самом ближайшем будущем, как только гонорары потекут ко мне в три ручья. В комиссионном магазине я за двадцать восемь рублей приобрел старинную пишущую машинку фирмы «Рейнметалл» и на два рубля накупил канцелярской дряни. Моя машинка оказалась многострадальным аппаратом, в ней что-то позванивало, попискивало и время от времени скрежетало, но нужно отдать ей должное, работала она безотказно и до сих пор хранится у меня в годности на антресолях. Конструктивно в ней было что-то от Эйфелевой башни.
Писать я положил по четырнадцать часов в сутки. Я вставал в восемь часов утра, варил себе маленькую кастрюлю кофе и садился за подоконник, так как у меня не было никакого стола. Первым делом я аккуратно раскладывал все, что может понадобиться: пепельницу, сигареты, спички, лезвие, резинку, бумагу, ручку и несколько великолепно отточенных карандашей. Некоторое время я менял все эти предметы местами, пока не достигал определенной гармонии, нужной прежде всего для того, чтобы ею занялось нечто сидящее у меня внутри, что, собственно, и писало. Потом я долго смотрел в окно. В зависимости от погоды, настроения и происходящего за окном это смотрение могло продолжаться от нескольких мгновений до полных суток. Затем я брался писать, если нечто сидящее у меня внутри не отказывалось писать. Это была мучительная работа, но мучение было сладким, вроде того, какое испытываешь, когда вытаскиваешь себе занозу из пальца.
Почти не выходя из дому и ни с кем не видясь, я прописал всю зиму. К весне у меня было готово четыре рассказа. Один фантастического направления, один из деревенской жизни и два с большой идейной нагрузкой. Каждый я писал так долго и тяжело, что был о них никакого мнения. Единственное, что я мог бы о них сказать, это то, что они были не хуже рассказов, которые тогда выходили в свет. В один прекрасный день я набрался смелости и отнес их в журнал, имевший в те годы громкую популярность. Из этого журнала я получил жестокий отказ.
Впоследствии я получил так много отказов, что их набралось пухлых четыре папки. Отказы были разные; были лаконические: «Уважаемый товарищ Воробьев! Редакция рукописи во втором экземпляре не принимает»; но были и пространные отказы, на многих листах, чрезвычайно умные. Впрочем, все они сходились в одном: мне советовали плюнуть на писание и заняться чем-нибудь путным. Я долго оставлял этот совет без внимания и продолжал мучиться вопросом: писатель я или же не писатель?
Сейчас я могу ответить на этот вопрос: я не писатель. Вообще любой настырный человек, однажды засаженный за письменный стол какой-нибудь жизненной неудачей, со временем неизбежно сделается профессионалом. Что же касается писателя в русском смысле этого слова, то писатель это не тот, кто пишет, и не тот, кто печатается, — писатель это тот, кто писатель. Сейчас меня занимает другой вопрос: зачем это было у меня в жизни, что, собственно, имелось в виду?
Мое писательство продолжалось около двух лет, и я не успел дописаться до такой степени, чтобы не в чем было выйти на улицу. Эти два года подарили меня следующим образом: я хорошо пишу письма, я способен совершенно освоить художественное произведение, даже в большей степени, на какую может рассчитать автор; наконец, на закате писательства я был вхож во вторую по счету артистическую компанию, которая составилась из таких же бедолаг, каким в те годы был я. Я тогда вообще легко сходился с людьми, но особенно легко я сошелся с отверженными служителями муз, которых в шестидесятые годы развелось чрезвычайно много.