Выбрать главу

Вследствие пакости на кухне начинался скандал, а затем и драка. Как я теперь понимаю, дрались отнюдь не страшно, но при этом обычно выкрикивали такие дикие вещи и корчили такие плотоядные физиономии, что драки производили жуткое впечатление. Раза два я сам принимал участие в кухонных столкновениях, это случалось, когда при мне оскорбляли мать. Мне было тогда лет десять или одиннадцать, поэтому на меня не обращали внимания и снисходительно относились к моим побоям, но я воевал отчаянно. С тех пор я, кажется, ни разу не дрался. Бить меня били, но что касается драк, то, кажется, в самом деле ни разу. Нет, все-таки дрался, но об этом после.

Самое удивительное, что драки вскорости забывались и тогда восстанавливались товарищеские, в лучшем смысле этого слова — коммунальные отношения. Чуть ли не на другой день после драки можно было видеть, как вся квартира распивает чаи в саду. Выносился громадный стол, скамейки, посуда, самовар, патефон. Все это расставлялось под липой, росшей прямо посредине двора, население нашей квартиры рассаживалось за столом, и начиналось продолжительное чаепитие. Дул ветерок, постепенно багровели физиономии, липа покачивалась и сонно шумела листвой, точно подлаживалась под патефон, который пел, цыкая и шипя:

Что-то я тебя, корова, Толком не пойму…

В другой квартире нашего этажа жили две большие семьи, там царил мир. Среди народонаселения этой квартиры был только один противный человек — мальчик Костя. Он вечно меня обижал и даже как-то залил мне пальтишко фиолетовыми чернилами. Что касается верхних жильцов, то я почти никого не помню. Помню, что наверху жили все больше старухи, с которыми мы, то есть нижние, особенно не дружили и считали их чуть ли не иногородними, так они казались отдалены. Когда мне случалось идти наверх, мне бывало не по себе, я шел туда с чувством первопроходца.

Теперь моего дома нет, его снесли лет двадцать тому назад, и поэтому я питаю к нему нежное и трогательное чувство, я вспоминаю о моем первом приюте, как вспоминают умерших родственников. Мне хочется припомнить мой дом до последней тонкости, но лицо его уходит, уходит, а из деталей вспоминается почему-то одно и то же: чулан, кот Сашка и большой общий подпол, где хранились продукты и жили мыши. Этот подпол казался мне необычайно вместительным, я даже подозревал, что под землей он распространяется бесконечно, и поэтому не верил в голод, которым меня пугали, если я недоедал за обедом. Видимо, подпол мне запомнился потому, что я как-то в него свалился. Я свалился и заплакал. Я заплакал не потому, что испугался или ушибся, а потому, что вдруг почувствовал себя одиноко.

Теперь о родителях. Отца я почти не помню. В памяти у меня сохраняется не то чтобы образ отца, а образ образа, какое-то впечатление, всякая вещественность ускользает от меня, за исключением желтых пуговиц на бушлате, которые мне запомнились неведомо отчего.

Мой отец погиб в самом начале войны, в августе 1941 года во время потопления нашей эскадры в Таллинской бухте. Дважды я ездил в Таллин, дважды стоял на берегу, усыпанном валунами, спиной к ресторану «Кадриорг», лицом к памятнику «Русалке», и печаль вводила меня в тяжелое оцепенение. Я смотрел в холодную серую воду таких нечистых оттенков, как будто здесь вымылся кто-то очень большой и грязный, и думал о том, что где-то неподалеку лежит мой отец. От жалости и еще какого-то приятного чувства мне чудилось даже, что там лежит не отец, а я. Вероятно, я представлял собою странное зрелище, потому что прохожие оборачивались на меня.

От отца мы получили только одно письмо. Прежде оно хранилось в маленьком трикотажном мешочке вместе с семейными сокровищами, а именно: половиной золотого браслета, оставшегося от бабки, — другую половину снесли в торгсин, — и двумя, неизвестно кому принадлежавшими платиновыми зубами. Потом письмо потеряли.

Мать моя жива до сих пор. О ней я не буду распространяться. Мать — это страдание, больше я ничего не скажу. Что касается прочих предков, то дальше дедов моя генеалогия не идет. По отцу я донской казак, причем с этой стороны бабка была татарка, что сказывается у меня на растительности лица: все кустики, кустики. По матери мы дмитровские мещане, и, говорят, в Дмитрове у нас пропасть родственников. Правда, моя бабка по этой линии училась в гимназии, а брат моего деда имел в Москве суконную фабрику и впоследствии был лишенец.

Я горько жалею, что на дедах моя генеалогическая линия обрывается. В этом отношении я даже чувствую себя одиноко. Между тем моего сына нисколько не интересует наше воробьевское родословие, и мне это странно. Впрочем, уже год, как мы с ним, что называется, разошлись, и, чего ни коснись, я ему — стрижено, а он мне — брито. Я это тайно переживаю, он, полагаю, тоже, но как-то по-своему, нехорошо, вследствие чего у него во взгляде появилось что-то нелюбовное, неродственное, и, если мы с ним останемся наедине, нам обоим неловко, точно мы друг друга в чем-то подозреваем. Боюсь, что ему тоже чудится в моем взгляде нечто нелюбовное, неродственное, но это оттого, что во всяком его слове и жесте сквозит превосходство, а это мне неприятно. Главное и, возможно, единственное заблуждение молодости заключается в том, что она себе кажется решительно ни на что не похожей, то есть совершенно отличной от того, что когда-либо нарождалось на свет. Это глупости. Со временем все расставится по местам, и прояснится, что, в сущности, ничего нового не произошло, но тогда уже будут дети.