Я привык верить картам. Я допил лимонад, взвалил на спину рюкзак и отправился искать злополучный проселок. Когда я шел через деревню, мне попалась старушка, сидевшая на скамье у ворот; я стал было ее расспрашивать о проселке, но старушка оказалась глухонемой. На все мои расспросы она только неприятно мычала и вытягивала голову в сторону леса. Возможно, она имела в виду что-нибудь старушечье, свое, но я решил, что она указывает на проселок, и пошел в сторону леса.
Я отыскивал проселок, чуть ли не ползая по земле, покуда мне на глаза не попалось нечто отдаленно напоминающее колею. Я подумал, что это и есть искомый проселок, и зашагал по нему, ободрясь до такой степени, что даже затянул песню «Привет семнадцатому полку». Однако минут через десять ходу я уже не различал под ногами никакой колеи. Я остановился. Я стоял на узкой поляне, окруженной со всех сторон высоким еловым лесом, который зловеще шумел и качал верхушками, как люди качают головами, когда им хочется сказать: эх, ты, гусь! Я подумал: а не воротиться ли назад, но какая-то внутренняя егоза стала мне нашептывать, что совсем скоро, за следующим поворотом, откроется вид с деревней, рощицей, прудом, зеленеющими полями, и я пошел дальше. Я шел, шел, но ничего в этом роде не открывалось. Лес между тем сделался гуще, сырее, ниже, пошел кустарник, потом пошел папоротник, но самое главное — стало смеркаться.
Нужно было останавливаться на ночлег. Я сел на кочку, закурил и прислушался к лесу. Было тихо, было так тихо, что явственно слышался звук выдыхаемого мной табачного дыма. Печальное чувство точно тронуло меня за локоть и потребовало действия: я погасил окурок и отправился искать воду, чтобы встать возле воды. Слева от меня трава была жирнее и выше, что по всем приметам указывало на близость реки или ручейка, и я пошел влево.
Сколько я ни шел, воды мне не попадалось, если не принимать в расчет коричневой жижи, которая скоро захлюпала под ногами, и я повернул назад, решив ночевать на пустой желудок. Но вот я иду обратным порядком уже минут десять, а вокруг меня становится все мокрей и мокрей. Жижа доходит уже до щиколоток, трава вырастает выше моего роста, так что я не в состоянии сориентироваться, а солнце, того и гляди, потухнет совсем. В довершение всего поблизости от меня проплыла, противно вытянув зубастую мордочку, фыркая и косясь в мою сторону, какая-то тварь, скорее всего водяная крыса, и я содрогнулся от омерзения.
Тогда я остановился и, соображаясь с западом, который мне указывало еле-еле тлевшее небо, стал вычислять дорогу назад. Кажется, я точно вывел, что мне следовало держаться западного направления, так как прежде мне припекало в спину, и я с надеждой пошел на темное облако с золотой каймой, которое немного отдавало в багрянец, точно набухло кровью. Я долго шел, постепенно выбиваясь из сил, но мне не было дороги назад, и в голову полезли мысли о сверхъестественном: о леших, путающих прохожих, о четвертом измерении и о землях, на которых не ступала нога человека. Я шел зарослями пахучей до отвращения, до обморока травы, а путеводительное облако таяло, таяло, бросая меня на произвол судьбы.
Вдруг прорезались звезды, и в ту же минуту с севера налетел пронзительный ветер, который начал свистеть в камышах, шевелиться в чудовищно высокой траве, и мне почудилось, будто вокруг меня заговорили на каком-то диком наречии. Mine сделалось так жутко, что из глотки чуть было не вырвался отчаянный вопль; только мужское чувство помешало ему вырваться: я захлебнулся воздухом и долго не мог отдышаться.
Все, что было потом, помнится мне туманно. Помню, всю ночь я брел почти по пояс в воде, которая булькала и завихрялась вокруг меня в маленькие водовороты. Через каждые десять — пятнадцать шагов я останавливался передохнуть, и на меня неизменно наваливались мысли о том, что при каждом последующем шаге я могу провалиться или же угодить в трясину, о том, что часа через два я совершенно выбьюсь из сил и утону, как только споткнусь. Мои смертные мысля были настолько нешуточны, что временами во мне поднималась гибельная тоска, а вместе с ней несказанная жалость к себе и ко всему тому, что я покидаю; в эту ночь я узнал, что значит умирать. Я чрезвычайно ясно себе представлял, как часа через два, когда ноги перестанут меня держать, я буду бессильно барахтаться в стоячей, зловонной жиже, мерцающей серебром, как она, в конце концов, сомкнется у меня над глазами, и вдруг закачается, мутно видимая сквозь воду, луна. В это мгновение я, наверное, захочу завопить от ужасной прощальной муки, но в открывшийся рот хлынет вода, я подавлюсь, и на этом все кончится. Главное, эта картина убивала меня не столько совершенной своей вероятностью, сколько тем, что ее жутко было видеть со стороны.