По вечерам, когда заступинские окрестности величаво преображаются и три ветлы у околицы делаются похожи на маленькое стадо слонов, я выхожу пройтись. Дойдя до того места, где деревенская улица уже не деревенская улица, а проселок, я облокачиваюсь об изгородь, назначение которой мне непонятно, и начинаю думать об Иване Семеновиче, покуда мои глаза не повернутся ко сну. Я думаю, думаю и в конце концов на меня нападает упоительная тоска. «Как поживаешь, Иван Семенович? — говорю я в такие минуты внутренним голосом, в котором сквозит слеза. — Как поживаешь, чудак-человек? И что ты думаешь о своей жизни, вот что интересно? Лично я придерживаюсь того мнения, что пошла твоя жизнь, как говорят наши мужики, псу под хвост. Это не потому, что ты, наверное, беден и одинок, а потому, что, если ты нормальный русский мужик, не может тебе быть на чужбине ни удачи, ни спокойствия, ни привета. Я не знаю, в чем тут загвоздка. Это большой секрет. У Достоевского есть слова „химическое единство“, а наши мужики опять же просто говорят: где родился, там и сгодился. Конечно, председателем сельсовета тебя не выберут, но, положим, работал бы ты в нашей плотницкой бригаде или, на худой конец, в конторе писарчуком. А вечером посидели бы с мужиками на бревнах возле клуба, покурили бы, потолковали о том, какое это имело бы политическое звучание, если бы Наполеона взяли в плен при переправе через Березину…» Вслед за этим я стараюсь представить его себе и вижу сухонького, скуластого старичка с подобранными губами. Я вижу, как он кипятит себе молоко, потом — как он чистит в передней пальто и шляпу, потом — как выходит проветриться. На улице он первым делом покупает газету, но непременно старую, так как она дешевле, а Иван Семенович до последней крайности стеснен в средствах. Хотя за многие годы жизни среди народа проворного и в высшей степени аккуратного во всем, что касается денег, Иван Семенович, видимо, давно уже выучился тому, что он до сих пор называет «копейничать», и теперь не только умудряется сводить концы с концами, но и выгадывает себе маленькие удовольствия вроде покупки старой газеты или еженедельного посещения «синема».
Затем я вижу, как Иван Семенович садится в автобус, несколько остановок таращится в забрызганное окошко и, сойдя где-нибудь возле Мадлен или на площади Согласия, дальше идет пешком, разгоняя попутно своим «костылем» и словами «кыш-кыш» колонии голубей и останавливаясь через каждые сорок шагов для переведения духа. Мне вдруг так явственно слышится это его «кыш-кыш», точно кто-то шепчет «кыш-кыш» у меня над ухом, — тогда у меня открывается горькое пощипывание в ноздрях, какое бывает от луковичного духа.
Тем временем Иван Семенович выходит на набережную возле моста Александра III и поворачивает налево, к саду Тюильри, где он всегда читает свою газету.
Газету Иван Семенович начинает читать с заголовков, по-европейски, потом обращается к комиксам, помещенным на предпоследней странице, и, наконец, берется за отдел происшествий. Больше всего его интересуют сообщения о нелепых смертях, о случайностях, приведших к трагическому концу, и разное в этом роде, по преимуществу роковое.
«Вот умерла какая-то девочка, — рассуждает он сам с собой, прикрыв глаза и сложив газету, — умерла потому, что доктор, потеряв на падении курса акций половину своего состояния, был рассеян и перелил ей кровь совсем не той группы, Которой следовало. И, значит, если кому-то не приспичило бы играть на понижение, то девочка была бы жива. Из этого мы опять же выводим, что всем на свете управляет дурацкий случай, и только ему одному подвластны и безвременная смерть, и болезни, и беды. И если, допустим, человек несчастлив И одинок, если он прожил отпущенный ему срок совсем не так, как бы ему хотелось, то виновен в этом не он, и то, что сильнее любого разума и всякой воли, — виновен случай. И тут уж ничего не попишешь, тут надо смириться и не думать о том, что все могло бы выйти иначе, а то будет совсем невозможно жить».
Мне кажется, что у Ивана Семеновича к концу его дней выработался самостоятельный взгляд на логику человеческой жизни, который заключается в том, что тут, собственно, никакой логики нет. Наверное, он полагает, что всякая судьба сплошь состоит из совершенных случайностей и складывается из них, как, скажем, стена складывается из кирпичей, каковое убеждение ежедневно подкрепляет газета; причем в этом деле наблюдается единственная закономерность: течение жизни зависит только от, так сказать, качества материала и принципа кладки. Правда, на этот счет существуют другие суждения, но Иван Семенович их не может принять, так как, оглядываясь на то, что было прожито им самим, он не видит позади ничего, кроме бессмысленной череды всевозможных случайностей, которые в конце концов диковинным образом привели его в чужой, суматошный, сквалыжный город, где русскому человеку, что ни говори, не житье. «А что, если бы в тот день, — спрашивает он себя, — сестра Пелагея не объелась бы кулешу? Как бы тогда повернулась жизнь, где бы я был и что-то со мною было?»