Первым делом я вытащил из пакета десятка два почтовых открыток. Судя по штемпелям, первая открытка была отправлена в 1913, а последняя в 1924 году. В течение двенадцати лет они приходили по неизменному адресу: Москва, Остоженка, 1-й Ильинский переулок, дом Бельцовой, квартира 4, каким-то Помехиным. Где они теперь, эти Помехины, и осталось ли от них что-нибудь, кроме открыток Всемирного почтового союза с изображением городского сада в Батуми, какой-то пары с пасхальными физиономиями, вида города Могилева и тому подобными буржуазными глупостями. Может быть, давно уже все лежат на Ваганькове?.. бог их знает.
Надписи на открытках довольно забавного содержания: «Дорогая сестрица! Шлю тебе привет из прекрасной Флоренции. Завтра поеду в Рим. Думаю там прожить две недели. Кланяйся маме. Твой брат Александр». Или: «Христос воскрес, дорогая тетушка! Поздравляю Вас с праздником и желаю выиграть 50 тысяч. Ваш любящий племянник Александр». На открытке, помеченной восемнадцатым годом и изображающей бурное море с реющими альбатросами, которые кажутся подвешенными на веревочках, написано следующее: «Дорогая сестрица! Теперь мой адрес — город Смоленск, Революционный трибунал Западного фронта. Если будет время, то посмотри на рынке и купи такие две книги: М. Барабанов „Формулы обвинительных пунктов“, 3 р. и В. Белецкий „Формулы обвинительных пунктов по уложению о наказаниях“, 1 р. 85 коп. Впрочем, сколько теперь возьмут за них, не знаю. Брат Александр». Самая поздняя карточка, изображающая барчуков, которые играют в какую-то вымершую игру, кажется бельбоке, содержит такую надпись: «Дорогая тетушка! Поздравляю Вас с днем Вашего Ангела и желаю благополучия. Александр».
Но не почтовые карточки были главной моей находкой. На дне пакета я обнаружил пухленькую тетрадку, завернутую в номер «Московских ведомостей». На первой странице было написано крупными красивыми буквами: «П. Вещь. „Смехъ жизни“. Романъ въ двухъ частяхъ». Я прочитал это и онемел. Находка поразила меня. Я безо всяких церемоний бросился к креслу и в какие-нибудь четыре часа прочитал тетрадь от корки до корки.
Роман оказался никуда не годным. Начинался он так:
— Послушайте, с кем это вы сидите? — был первый вопрос, с которым обратилась княжна Ксения Воргольская, едва только Цесси переступил порог ее ложи.
Раньше чем ответить, молодой человек поздоровался со всеми, бывшими в ложе, и тогда уже обратился к Ксении — будем называть ее так, как звали все в семье.
— А что это вас так интересует? — вместо ответа спросил он ее.
— Да мне это очень интересно, — возразила та, — кто это?
Далее на протяжении целой главы они продолжают возражать и не отвечать на вопросы, так что в конце концов совершенно запутываются. Сначала я даже подозревал, что оба окажутся переодетой прислугой, судя по тому, что княжна не имеет обыкновения здороваться, а человек с кошачьим именем Цесси сначала здоровается с половиной театра и только затем обращает внимание на княжну. Но главное — им решительно не о чем говорить. Я читал и живо себе представлял, как этот П. Вещь мучительно придумывает, чего бы еще потуманней сказать княжне, кусает перо и тяжелыми глазами выглядывает на улицу. Честное слово, я бы на его месте и правда объявил обоих прислугой, такое превращение, во всяком случае, выглядело бы забавно, но вместо этого вскоре появляется «стройный брюнет» Василий Шагорский, приват-доцент Московского университета, что опять-таки невозможно, поскольку на вопрос княжны: «Вы ученый?» — этот тип отвечает: «О, да, и очень». Кроме того, на следующей странице он говорит слова, я полагаю, неслыханные в ученом мире. «Но, боже мой, — говорит Шагорский, — неужели вы думаете, что я всецело отдался науке? Это мне доставляет известное занятие, да, но жизни моей отнюдь не наполняет». Далее княжна Воргольская ни к селу ни к городу попадает под автомобиль. Это тем более нелепо, что в описываемые времена попасть под автомобиль было так же сложно, как теперь угодить под лошадь. И тем не менее роман меня взволновал. Я долго не мог понять, что именно меня взволновало, пока не сообразил, что роман написан рукой того самого Александра, который слал Помехиным почтовые карточки. «Так вот в чем дело!» — сказал я себе и стал думать о том, что побудило этого тихого и, вероятно, беспутного человека, который должен был носить толстовку с коротким галстуком и галоши, исписать нелепостями целую пухленькую тетрадку? Чем объяснить то обстоятельство, что какие-то люди полвека хранили никому не нужную рукопись где-нибудь в сундуке и зачем тогда выбросили в помойный контейнер на неминуемую погибель? Наконец, какой неизвестный закон природы привел ее в мои руки и куда она проследует дальше, если я ее из озорства не отнесу в туалет? Но главное — что побудило этого человека исписать нелепостями целую пухленькую тетрадку? Этого я никак не мог взять в толк. Я неподвижно просидел в своем кресле до поздних сумерек, а мысли мои путались, разбегались и, в конце концов, оказались так далеко, что я уже думал о том, что если о жизни и можно сказать что-то определенное, так это то, что она проходит. Проходит, проходит, потом и вовсе пройдет, и не останется от тебя ничего, ни синь пороху. И тут мне явилось вот какое окаянное соображение… Как ни совестно сознаваться, но я подумал, что меня самого мучительно подмывает написать что-то такое, чему можно было бы дать многозначительное название и подзаголовок — роман в двух частях.