В ту самую минуту, когда Хвастунов поднялся из-за стола и, постучав по нему костяшкой среднего пальца, сказал: «Ну, умою я вас, ребята!», начинающий газетчик Вениамин Погорельцев хлопнул калиткой и, остановившись посреди улицы, стал вспоминать, не забыл ли он чего-нибудь из того, что нужно в командировке. Он вспоминал, несколько наклоня голову и надув щеки, и вдруг подумал, что сейчас его можно свободно принять за умалишенного, настолько странными представились ему собственная поза и выражение собственного лица. Тогда он стал думать, а что, если у него действительно не все дома, и надумал, что точно, не все, но ровно в той степени, в какой это естественно для всякого незаурядного человека.
Не то чтобы Вениамин Погорельцев считал себя незаурядным человеком, но часто в минуты сладкой задумчивости, прислушиваясь к внутреннему движению, он с удовольствием открывал в себе приметы некоторых исключительных человеческих свойств. Например, он испытывает приступы острой душевной боли, когда пенсионер, живущий внизу, бьет монтировкой теленка, который время от времени забредает к нему в огород, не может без спазм слушать выступление по радио Урюпинского казачьего хора и как-то особенно, видимо, не так, как другие, переживает сумеречные часы. Полтора года назад эти приметы навели его на ту мысль, что он должен писать.
Как только его постигла удача, то есть когда его корреспонденция «А судьи кто?» была опубликована в районной газете, Вениамин Погорельцев сильно затосковал по новой, захватывающей дух жизни, которая пахла лежалой бумагой и звенела колокольчиком в пишущей машинке «Москва». Когда же в газете увидела свет его седьмая корреспонденция, в которой рассказывалось о злоупотреблениях на меланжевом комбинате, Погорельцев уволился из районного отделения «Сельхозтехники», что впоследствии вылилось в самые отчаянные неприятности.
Но на первых порах все обстояло так, что лучше не надо. Он поднимался в одиннадцатом часу, долго ходил по комнате из угла в угол, нагуливая рабочее настроение, затем опрятнейшим образом раскладывал на обеденном столе канцелярские принадлежности и усаживался за стол, причем его глаза немедленно приобретали оловянное выражение. Независимо от того, шло у него писание или не шло, в два часа он поднимался из-за стола, обедал и отправлялся в редакцию. Там он ходил по отделам, приставал ко всем с разговорами, вызнавал, не предвидится ли вакансий, и млел от слов «гонорар», «гранки» и «специальный корреспондент».
По вечерам, когда город угомонится и станет так тихо, что кашель пенсионера, живущего внизу, кажется громким, как канонада, Вениамин Погорельцев садился за документальную повесть. Документальной он называл ее потому, что сюжет был подсказан жалобой, присланной в газету одной старухой; в жалобе излагалась сложная коммунальная склока. Работа над повестью двигалась туго, так как у Погорельцева внезапно открылась необыкновенная требовательность к слогу, и с каждым предложением он возжался по полчаса. К тому времени, когда Погорельцева послали в первую командировку, которой он так обрадовался, что у него даже открылась бессонница, дело стало на эпизоде объяснения двух юных соседей по коммунальной квартире из насмерть враждовавших семейств. Объяснение заканчивалось поцелуем. Далее юноша должен был напроситься к своей подруге на день рождения, обещав до неузнаваемости изменить свою внешность. В разгар застолья юный любовник будет разоблачен братом именинницы, и глава закончится дракой. В ночь накануне командировки Погорельцев был так рассеян, что написал всего одну фразу: «Она молча пожала его мускулистую руку». Долгое время он сомневался насчет эпитета «мускулистая», но ничего лучшего не придумал и пошел спать.
Это было еще тогда, когда Хвастунов не подозревал о готовящемся предательстве и мирно храпел у себя в сенцах, на топчане под марлевым пологом, который навевал сравнение с катафалком. Ему снилось, как будто он купается в грязном пруду, а вокруг него плавают отвратительные, ни на что не похожие твари. Поутру Хвастунов спросил у жены, к чему отнести сей сон, — та странно на него посмотрела и сказала, что не к добру. Затем, как уже говорилось, она отослала мужа в Медянку за хозяйственным мылом, а сама была такова.