Он знал, что не успокоится, пока не поймет смысл того, что произошло. Но для него, поэта, понять — значило выразить в словах. Теперь он понимал, как наивны были его прежние стихи, сверкающие ожерелья слов, идущие от Хайяма. Своего лица у него все еще не было, хотя за последние месяцы он начал что-то понимать.
Он привык мыслить образами. Однако Багира и Марджан-хала были для него не просто образами. Он никогда не видел Багиру, только однажды — ее мать. Но ему казалось, что он знал их всегда. В собственные его ощущения странным образом вплелись чувства Исламбека — не только то, что тот рассказывал (рассказывал он сухо и скупо), но и то, что угадывал Ширвани. Эта личная трагедия Карабаглы была и трагедией мира. Мира разъятого, ослепленного борьбой страстей и жадно ищущего выхода. Зло должно быть уничтожено навсегда, чтобы не было на земле беззащитных и обездоленных, чтобы ни один человек не мог распоряжаться судьбой других. Ширвани забывался коротким сном, и тогда виделось золотое солнце в вечных волнах океана, дети — в голубом и розовом, устремление в небо здания, сияющие глаза женщин.
Он просыпался бодрый и отдохнувший. Клал перед собой стопку белой бумаги и каллиграфически четко выписывал первые слова. А потом краски высыхали, бумага становилась серой и скучной от зачеркнутых, написанных и снова зачеркнутых слов.
Почему-то первым слушателем он выбрал Эмилию. Может быть потому, что она не знала языка и слушала не стихи, а только его перевод. Он видел, что она потрясена. Это значило многое или ничего не значило — он ведь был профессионалом и не обольщался.
Эмилия тоже была осторожна в оценках. Ей нравится. Насколько она знает, на Востоке так раньше не писали. Но она не критик, а к тому же не знает языка.
— Знаете, Ширвани, поэму надо показать Нариманову или Азизбекову. Пусть они прочтут ее в подлиннике и посоветуют, что с ней делать. Поезжайте прямо сейчас и не задерживайтесь. Я буду волноваться. По-моему, стихи очень актуальны именно сейчас… Скажу одно: вы добрый человек, Алигейдарбек.
Ширвани поцеловал руку Эмилии, быстро оделся и поехал к Нариманову в больницу.
Он нашел доктора в комитете «Гуммет». Там же были Шаумян, Азизбеков и Джапаридзе. Нариманов дружески пожал Ширвани руку и пригласил сесть.
— Не стану занимать вас светскими разговорами. Вижу, что пришли вы по делу. Сейчас попрошу, чтобы нам принесли чай, а потом мы вас выслушаем. Вы со всеми знакомы? Хорошо. Катя, — попросил он заглянувшую в кабинет девушку, — пожалуйста, устройте нам чай.
Девушка быстро и бесшумно внесла стаканы, чайник на подставке; блюдечко с мелко наколотым сахаром, разлила чай.
Теперь все смотрели на него, ждали. Ширвани побледнел, схватил ртом воздух. Сказал чужим, ломким голосом:
— Извините, я прочту стихи.
Стыл чай в стаканах. Ширвани дочитал поэму до конца и глухо замолчал. Решалась судьба Ширвани — поэта. По-старому писать он уже не мог, а по-новому… Может быть, тоже не мог…
Первым нарушил молчание Азизбеков.
— В поэме много личного. Мне кажется, это только усиливает впечатление, делает ее по-настоящему достоверной, глубокой и, конечно, национальной.
Шаумян его поддержал.