Египет — мой катализатор: я разделяю жизнь на условные египетские единицы, как вот археологи разделили храм Дендур на пронумерованные блоки, чтобы потом собрать его… где-либо в другом месте.
Может, в то утро на Риверсайд-драйв, когда я шел рядом с отцом, я вообразил себе схожую сцену на пляжах Александрии в тот же волшебный утренний воскресный час только ради того, чтобы поменьше мучиться от одиночества и неприкаянности.
Как я завидовал этим молодым людям на травянистом склоне: наверняка они живут неподалеку от парка и приносят сюда чай со льдом из своих квартир в довоенных зданиях по соседству, наверняка они знают, кто они такие и кем могут стать, а еще они наверняка крепко укоренены в настоящем. Больше всего на свете мне хотелось покинуть то место, на котором стою, вырваться из своего потока времени и вступить в их поток. Но вместо этого я взял этих людей с травянистого склона и забрал их к себе в воображаемый Египет, сделал там своими друзьями, пил с ними холодный лимонад на пляжах своего отрочества, гулял с ними по песчаным дюнам, а чтобы уж совсем довести дело до точки, заставил одного из них ко мне обернуться и произнести те же слова, с которыми в тот день обратился к отцу:
— А ведь нынче самое что ни на есть пляжное утро, да?
А потом, в процессе написания «Из Египта», я вспоминал не наши пляжные утра, но вымысел, в который они превратились в тот день.
Более того, в книге «Из Египта» для меня важнее всего не те фрагменты, где действие происходит в Египте, а те, где рассказчик, неловкий и неприспособленный одиночка, отправляется разыскивать остатки Египта в Европе и Америке. Он тоскует по Египту, но совсем не так, как тоскуют по нему те, кому там когда-то хорошо жилось. Они почти никогда не обращаются к прошлому: им презренно само понятие воспоминаний о прошлом. Они всегда были крепко заякорены в жизни, в здесь и сейчас, а сейчас они в другом месте, здесь они бросают жребий и строят судьбу. Что же до рассказчика в «Из Египта», у него под ногами разжиженная и нетвердая опора. Он влюблен даже не в Египет и не в то, что о нем помнит; он влюблен в процесс сотворения памяти, потому что, пока вспоминаешь, настоящее над тобой не возобладает. Процесс сотворения памяти — это поза с повернутой в сторону головой, и по ходу дела, даже если совсем нечего вспомнить, память прозорливо подкидывает нам выдуманные воспоминания, суррогатные подставные воспоминания — хотя бы даже ради того, чтобы не смотреть в глаза настоящему.
Совершенно не исключено, что Александрия, как написал когда-то Лоренс Даррелл, это столица памяти. Вот только никакой Александрии не было бы, не изобрети мы ее в своей памяти.
Размышления неопределившегося еврея
На этой фотографии 1921 года ему 65 лет: лысина, что-то вроде седой подстриженной бороды, левая рука покоится не совсем слева на поясе, скорее на нижней части левого бедра, отведя в сторону борт жилета; осанка самоуверенная, даже слегка угрожающая, однако при всей явственной и намеренной уравновешенности позы в ней сквозит опаска. В руке, немного приподнятой, он — как и все пожилые мужчины из отцовского семейного альбома — держит что-то вроде сигариллы, впрочем, что-то потолще сигариллы, хотя до сигары оно и не дотягивает; на кончике, похоже, пепел. Можно сказать (в попытке подражания знаменитой аналитической реконструкции того, как Моисей у Микеланджело держит свои скрижали), что фотограф, наверное, вовремя не предупредил клиента и клиент, решив, что между двумя снимками вклинилась пауза, решил быстренько затянуться, но припрятать запретную сигариллу не успел, так что сигарилла, которую изначально предполагалось убрать из кадра, попала туда и заняла центральное место.
Впрочем, что-то мне подсказывает, что это, возможно, просто небольшое перо. С другой стороны, кто же держит перо или ручку между средним и указательным пальцами, да еще этак расслабленно вывернув ладонь наружу? Нет, точно не ручка. Кроме прочего, откуда взяться ручке, если позирующий стоит, а на заднем плане никакого письменного стола? Наверняка сигара.
Если всмотреться, в его расслабленной позе начинает проступать заученность: одной рукой подбоченился, другой вроде как выставил сигарету напоказ — не задним числом, не смущенно, а декларативно. Да и пепел говорит о многом: вовсе он не собирается упасть, как оно выглядит поначалу; столбик пепла заострен, будто бы карандашной точилкой, вот почему я подумал про шариковую ручку, прекрасно зная, что никаких шариковых ручек тогда не существовало. Что еще более странно — сигарилла совсем не дымит, из чего следует, что либо дым убрали ретушью в фотолаборатории, либо сигариллу не прикуривали вовсе.