Собрались мы как-то поиграть в казаков-разбойников, причём одни ребята, девок отмели, сказали: нечего вам с нами, тут всё серьёзно, по-пацански. Ну, собственно, сказали-то не мы, а наш лидер. Жил он тоже на втором этаже, звали его, если не изменяет память, Витёк, лет десяти-одиннадцати, ходил в красивой двухцветной курточке, вся остальная ребятня одевалась как-то неказисто, хотя тогда на это мало кто из нас внимание обращал. Так вот, выдвинулись мы в направлении ближайшего сквера, лидер, как полагается, впереди, мы сзади, и тут рядом с дорожкой случайно обнаружили дохлую крысу. Это была отличная крыса: лоснящаяся шкурка, розовый хвост и никаких признаков тления, как и никаких признаков жизни. Такая классная находка сразу поменяла планы Витька: он взял крысу за хвост, развернулся, и мы пошкандыбали в сторону длинного дощатого барака, стоящего на краю микрорайона, состоящего из нескольких таких же одноэтажных деревянных бараков, к которым вплотную примыкали наши деревянные сараи. Жильцам барака категорически не нравилось, когда посторонние использовали сквозной коридор их жилища в качестве проходной улицы, но Витёк повёл нас сквозь барак, подчёркивая таким выбором маршрута, что он крут и ему пофиг на любых орущих тёток. Нам повезло, коридор оказался пуст, и мы гордо проследовали по нему без приключений. За бараком Витёк остановился, внимательно посмотрел на нас, собравшихся вокруг, протянул мне крысу и, кивнув в направлении открытой двери барака, сказал: «Видишь кастрюлю?» Я поглядел и увидел где-то в середине коридора кастрюльку, стоявшую на керосинке у одной из барачных дверей. «Иди положи». Я взял крысу за хвост и пошёл. Я шёл, немного втянув голову в плечи, понимая в свои четыре года, что делаю что-то совсем неправильное, но отказаться я не мог: сам Витёк дал мне такое задание, и все пацаны, я знал, чувствовал спиной, с уважением к моей храбрости глядели мне вслед. Дойдя до табуретки, на которой стояла керосинка, я приподнял крышку кастрюли, не чувствуя от нервака того, что крышка горяча, аккуратно положил крысу, опустил крышку и пошёл к пацанам. На выходе я оглянулся – коридор был пуст.
Часа через два, наигравшись, я явился домой. Дома была баба Гермина, она покормила меня, и я ушёл в нашу комнату. Где-то через полчаса я услышал мужской голос и голос бабули, причём разговор шёл на повышенных тонах. Я пошёл посмотреть и увидел, что на кухне перед бабкой спиной к двери стоит милиционер в белой гимнастёрке и доказывает ей, что её внук – малолетний хулиган, который подбросил крысу в кастрюлю с манной кашей, которую бабушка сварила гостившей у неё внучке. Мало того – бабка крысу увидела только тогда, когда стала накладывать кашу любимой внучке. Внучка в обмороке, у бабки сердечный приступ, кастрюлю пришлось выкинуть, а это убыток, манка тоже денег стоит, в милиции заявление, и из всего этого вытекает, что меня надо доставить в отделение, судить и посадить как минимум на пятнадцать суток, а лучше в тюрьму – и навсегда, поскольку из меня ничего путного всё равно не выйдет. Увидев его, я понял: всё, спалился, до тюряги полшага. Моментально решил, что надо зашхериться, метнулся в нашу комнату и залез под свою кровать, но и мильтон был не лыком шит: отодвинув бабку кинулся за мной в комнату и на карачках полез под кровать, пытаясь извлечь меня, что, впрочем, не увенчалось успехом – я ускользал от него, как угорь. Задачу моей поимки осложняло то, что рама кровати располагалась низко к полу, у кровати были сняты колёсики, на которых она предположительно должна была перемещаться по полу. Это было сделано для того, чтобы я мог забираться на кровать самостоятельно. Конечно, рано или поздно он бы меня поймал, но в комнату, красная от гнева, влетела бабуля и двинулась на милиционера, как танк на спешившегося конника. Свистун явно растерялся и притих, на всякий случай не вылезая из-под кровати. Бабуля явно была в авторитете: слава Богу, три года царской каторги не прошли даром – знала, как с фараонами базар вести, и растолковала на словах и пальцах, что внук её в возрасте неподсудности, если есть что предъявить – то пусть предъявляет родственникам, а из родственников у него только бабка, член партии с 1905-го, которая годы провела на царской каторге не для того, что бы он мог тут в нечищеных сапогах её полы топтать. И ещё мать – медсестра-фронтовичка, контуженная на всю голову, поскольку воевала на фронтах Великой Отечественной войны в то время, когда он с мелкотой вроде её внука воевал в тылу. Мильтон вылез из-под кровати, махнул рукой и ретировался.