Выбрать главу

Ну, ещё бы после такого сигнала вздумали! Рукопись полетела из плана вверх тормашками, а живая очередь в издательстве для сзади стоящих моментально укоротилась на одного человека.

Вот так дружно жили в Баранове властители умов и душ читателей, обсуждали-осуждали друг дружку, вершили коллективно большие дела. Сейчас, конечно, времена уже не те, теперь в почёте не принцип все против одного, а — каждый за себя.

Впрочем, надо признать, писатели барановские в целом и общем люди неплохие. Они писали и пишут книжки, учат читателей жить и любить друг друга. Есть среди них свои герои соцреалистического труда, свои гении местного масштаба и свои графоманы чистой воды, есть детские писатели и взрослые, есть деревенщики и детективщики, поэты-философы и поэты-сатирики, есть, наконец, свои алкоголики и свои сумасшедшие.

Один поэт, Мумуев его фамилия, помню, и вовсе меня удивил спервоначалу, напугал даже. Мы с ним и не разговаривали почти никогда, и вдруг однажды, перед собранием, он притиснул меня в коридоре к батарее отопления, вперил в меня огненно горящий вдохновением взгляд и прошептал возбуждённо:

— Мне сказали: ты — еврей?

— Я? — поразился я. — Да нет же, я — русский. Больше того, я — сибирский халдыбек.

— Нет-нет, ты — еврей! — жёстко повторил пиит, строго сверля меня безумно-гениальными очами и, как с испугу почудилось мне, с черносотенно-кровожадным отблеском в них.

Я хотел уж закричать, звать на помощь, как вдруг он ослабил хватку, глянул по сторонам, приник к моему уху и шепнул:

— Я — тоже… Тс-с-с!

Он отскочил от меня, больше мы с ним не общались, но он потом каждый раз при встречах взглядывал на меня с видом заговорщика и брата по Сиону. Я для чего-то иной раз ему подмигивал.

Добавлю ещё, что с разгаром перестройки появились в барановской писательской организации и свои коммуняки и свои дерьмократы. Короче, всё как у людей — в Москве, Питере, Воронеже… И недостатки у барановских сочинителей тоже были неоригинальные. Неискренность в творчестве, к примеру, робость. Так, многих барановских прозаиков можно было сравнить с… Хемингуэем. В том смысле, в каком сказал однажды о соотечественнике и сопернике в литературе Фолкнер: мол, Хемингуэй робок в работе со словом — боится употребить его в необычном значении или контексте…

И каждому местному литератору-профи какой-нибудь существенный изъян мешал стать настоящим писателем: к примеру, Алевтинин владел словом, но совершенно не имел творческой фантазии и тянул из книги в книгу утомительно-воспоминательную тягомотину о босоногом деревенском детстве; Савченко, напротив, умел ловко фантазировать, но кропал-писал совершенно суконным языком и газетным стилем; а вот Заскорузлычев имел и фантазию, и чувство языка, но каким-то чудом умудрялся писать тяжело, совершенно нечитабельно, заскорузло…

Ещё у барановских сочинителей поголовно проявлялась странная черта: они не читали друг друга. Никогда и ни под каким соусом! Я же, наоборот, прилежно просматривал всё, что выходило из-под перьев местных исаевых и проскуриных, убивая при этом двух зайцев: я подзарабатывал на рецензиях и учился одновременно — как не надо писать. И, увы, я убеждался зачастую, что барановские наши литераторы пренебрегают мудрой истиной: быть интересным — первая обязанность малоизвестного автора; право быть скучным принадлежит только писателям, которые уже прославились.

И ещё странность: барановские рыцари пера в большинстве своём почему-то не любили друг дружку… Хотя, это и в Москве так, и, говорят, во Франции, и во всём мире. Это болезнь такая — специфически писательская…

Как же мне жаль, что я поэт, а не прозаик! Вот ей-Богу — написал бы я чудесную сатирическую повесть о барановских беллетристах и стихотворцах — в духе Михаила Афанасьевича Булгакова. Да вот — не дал Всевышний таланта!

Впрочем, вспоминаю, как в те дни вскоре стало мне уж совсем не до литературы и не до писателей. Петля семейно-скандальной жизни затягивалась всё туже и безысходнее.

И вот однажды, после очередной безобразной, фантастической сцены я сорвался вконец. Я пытался, пытался держать себя в руках. Когда я приходил домой несвежим, под сильным градусом, я, ещё заранее настраивая себя на лестнице, замыкал рот и не отвечал на поток неизменной ругани. Вот и на этот раз я молча сидел на кухне, пил чай, ковырялся в остывшей картошке. В голове всё шумело и поворачивалось — я как раз получил гонорар в «Барановке» и добро посидел в «Шашлычной». Иринка спала, Лена полоскала в ванной бельё. И заодно — меня. Орала она в голос. На неё накатывали в последнее время всё чаще вот такие взрывные истерики, когда она начинала вопить-причитать в голос — безостановочно, визгливо, скандально. Я терпел сколько мог, но всё же отставил кружку с чаем, вышел в прихожую, сказал глухо в открытую дверь ванной: