Выбрать главу

А как меня бесило, что она перезакручивает намертво краны на кухне и в ванной, хотя я, сменив в очередной раз прокладки, просил, просто умолял её: не пережимай барашки, не надо, чёрт тебя побери! Нет — как закручивала, так и продолжала закручивать до сверхупора!..

Да что там говорить, любая мелочь, любой её жест — словно камень в омут моего настроения. И особенно — с похмелья. Я взрывался поминутно. Она тут же, мигом отвечала-взлаивала. И начинался ор, вой, последний день Помпеи…

А между тем, одиночество давило. Хотелось участия-сочувствия, хотелось женской ласки. Я бродил по улицам Баранова, образно говоря, с распростёртой настежь душой и как бы невидимым плакатиком на груди: жажду любви! Я всматривался в каждую встречную симпатичную девушку, в каждую элегантную, с изящной женской походкой женщину. Но, увы, трезвым я был робок и донельзя скромен, даже застенчив, а когда пьяным пробовал, как поручик Пирогов, привязываться на улице к понравившейся красотке, то вёл себя, видать, чересчур развязно — успеха не имел. Честное слово, если б в Баранове имелся легальный публичный дом, я бы и туда, наверное, попёрся, хотя гордился и горжусь тем, что ни разу в жизни не покупал женскую любовь, не платил за ласки-поцелуи презренными деньгами.

Мне надо было, просто-напросто необходимо было, во что бы то ни стало — влю-бить-ся! Иначе, я чувствовал, глупостей могу натворить. Не может человек долго держаться на алкоголе, злобе и одиночестве. И срыв может быть страшен!

От отчаяния я даже связался было с Любой, уборщицей из Дома печати — могучей, дебелой, сдобной молодой бабой с улыбчивым кротким лицом. Я даже всерьёз её и не воспринимал как женщину: она почти на голову выше меня вымахала, а я этого в женщинах терпеть не могу. Но в один из душных вечеров я после тенниса и бильярда поднялся в свой кабинет, уже подклюкнутый, чтобы потревожить заначку в столе — полбутылки коньяка. Люба как раз мыла у меня пол, на этаже больше никто не маячил. Я поприветствовал Любу, присел к столу, понаблюдал, как она выставив мощный круп, натирает шваброй линолеум, благодушно предложил:

— Любаша, вы, может, выпьете со мной?

— Ой, что вы! — прикрыла она стыдливо ладошкой рот. — Разве что глоточек…

Когда через четверть часа я без предисловий ухватил её горстью за грудь и принялся через халат мять сдобное тесто её плоти, Люба сразу задышала, как паровоз, и, распахивая створки тёмной спецодежды, под которой ничего, кроме атласно-розового бюстгальтера, не было, томно промычала:

— Двери бы запереть-то надо…

Потом подобное свидание наше с Любашей ещё раз — опять по пьяни и почти случайно — повторилось. Я уже вознамерился привязаться к ней всерьёз — девка она добрая, ласковая, горячая и не совсем глупая, даром, что дылда. Впрочем, в кино или на танцы я с ней ходить не собирался. Но на третьем свидании нас застукал её муж — бугай под два метра и плечами с комод, водитель грузовика. Правда, на счастье моё, он чуть припоздал: мы уже приоделись и, разгорячённые-распаренные, допивали «Рябину на коньяке». Люба услыхала тяжёлые шаги в коридоре, успела — вот бабский народ! — сунуть бутылку под стол, отпереть дверь и схватиться за швабру. Я, включившись в действо, ущемил перстами авторучку, принялся строчить на бумаге «срочный материал». Так что когда Любашин благоверный всунул свою бугайную рогатую голову в дверь, он узрел вполне пристойную картину. Однако ж на часах светилось уже начало девятого вечера, однако ж волосы Любаши были подозрительно встрёпаны и лицо красно, однако ж по пространствам кабинета витали возбуждающие ароматы коньяка с рябиной…

Я слышал, как супруг припечатал Любе ещё в коридоре — словно боксёр какой влепил по массивной груше. Потом в окно я наблюдал, как бугай гонит мою любушку тычками в шею и спину к своему КамАЗу, вгоняет её пинками в кабину… Ну, что, что я мог поделать, чем помочь?..

Люба больше в Доме печати не работала — уволилась.

И я опять ходил, спотыкаясь от гнёта своей никчёмности и никомуненужности, по Баранову, всё чего-то ждал, на что-то надеялся. А в голове то и дело гудели-ворочались тяжёлые страшные и притягательные лермонтовские строки гимна потенциальных самоубийц:

И скучно, и грустно, и некому руку подать