— Слышь, земляк, выручил бы — а?
Я обычно прохожу мимо таких образин молча, в диалог не вступаю, а если когда и подавал по пьяни, то лишь убогим согбенным старушкам, которых, и вправду, жалко бывало до слёз. Но на сей раз я как-то всей кожей, всеми фибрами души ощутил-почувствовал — как этому мужику плохо. Как свербит его грязное тело под нелепой в майский калёный день стёганкой, как пульсирует-дёргается от голода его желудок, как трещит-раскалывается башка бедолаги после вчерашнего…
— Пойдём, — приказал я, разворачиваясь к магазину, который только что миновал. У дверей бросил бродяге: — Подожди здесь.
Я купил бутылку хорошей водки «Губернская» и палку колбасы. Бич, когда я вышел, смотрел на меня с тревожным любопытством, робко улыбался.
— Пошли, — сказал я, увлекая его во двор пустого, с выбитыми окнами домишки рядом с магазином. Мы устроились на крыльце. Я выставил бутыль, выложил колбасу на бумажке. — Ты уж извини — хлеба нету.
— У меня есть, есть, — засуетился мужик, полез в котомку, выудил полбуханки чёрного хлеба, алюминиевую погнутую кружку, закопчённую снаружи и с коричневым налётом чифиря внутри, перочинный ножик с облупленной перламутровой ручкой. Он жадно принялся кромсать на куски колбасу и хлеб.
— Как зовут-то? — спросил я.
— Винтом… То есть — Семёном.
— Ну, а меня — Вадимом. Вот и познакомились. Давай, наливай.
Семён-Винт отвинтил пробку, набулькал треть кружки, угодливо протянул мне.
— Нет, Семён, пей сам — я не буду.
— Как?! — оторопел он.
— Да вот так, не пью я совсем — такой уж человек. А ты пей, пей. Не стесняйся. Это я тебе взял.
Винт хотел что-то ещё сказать, но кадык задёргался-заходил ходуном от непреодолимой похмельной жажды. Он приник к краю кружки и, давясь, чихая, захлёбываясь, расплёскивая на грудь, выцедил водку и поспешно заткнул рот и нос куском хлеба. Перевёл дух, откусил хлеб, впился жёлтыми зубами в сухую колбасу, пристанывая, начал жевать. Я, невольно морщась, смотрел. Не прожевав и первого куска, он засунул в волосатую дыру рта второй, потом третий. Глаза его уже заблестели-ожили, заволоклись плёнкой хмеля, он — поплыл. Неуверенно развёл руками, показывая на крыльцо-стол, ухмыльнулся, сквозь непрожёванную колбасу спросил:
— А чего это ты — а? Праздник, что ли?
— Не праздник — поминки.
— Ух ты! — вскинулся Семён. — Кто умер-то?
— Я.
Он даже жевать перестал, вгляделся в меня, хихикнул:
— Ну и хохмач! Да ладно, не хочешь — не говори… Можно мне ещё?
— Пей, Господи! Я же сказал: вся бутылка тебе. А ты мне вот что… Расскажи-ка, Семён, как ты вот до этого дошёл… Что у тебя — дом сгорел? Землетрясением разрушило?
— А-а-а… — понимающе протянул Винт, приосанился даже, перешёл почему-то на «вы», — вон вы чем интересуетесь… Журналист, поди, газетчик — жареного надо?
— Да какого там «жареного»! О вас таких уже писано-переписано — никто и не читает. Мне просто интересно. Неужели ты не можешь просто взять и рассказать — без кривляния? А то ведь я могу и распрощаться, — жестоко пошутил я, берясь за бутылку.
— Ладно-ладно, что ты! — перепугался Семён. — Всё сейчас выложу, как на духу!
Он торопливо схватил «Губернскую», наструил в кружку побольше и жадно, уже без заминок, выхлебал в три глотка, утёр усы, молодецки крякнул.
— Эх, сейчас бы сигареточку!
— А вот этого не догадался — извини, — повинился я. — На вот, потом сам купишь.
Семён взял с достоинством пятитысячную ассигнацию, сложил, спрятал в нагрудный карман ватника и приступил:
— Ну, так вот…
Рассказ его оказался незамысловат и страшен своей незамысловатостью. Ему — сорок пять, почти мой ровесник. Кончил в своё время политех, работал много лет на «Химмаше» инженером. Женился, народил двух пацанов. Получил двухкомнатную квартиру. Жил как все, пил умеренно, копил деньги на машину, вступил в общество книголюбов…
И вдруг накопленные на сберкнижке три с лишком тыщи в проклятом гайдаровском 92-м в единый миг превратились в труху, и почти тут же его попёрли с завода по сокращению. Начались случайные работы, но так как Семён всё сильнее и чаще взялся заливать за воротник, он долго нигде не удерживался. Жена на своей обувной фабрике получала гроши, а потом и вовсе зарплатишку стали-начали по полгода задерживать.
Ох и как же Семёна корёжило, как мучился он от стыда, когда ему приспичило в первый раз выйти на торгашескую панель. Даже вопли и когти взбешённой отчаянием жены и глаза испуганных детей никак не могли вытолкать его из дому с узлом продажного барахла, пока супруга не достала, наконец, заветную заначную бутылку и не нахлюпала Семёну полный до краёв стакан…