Вот это — в точку! — воскликнул Митя. — Это их шакальи законы! А для чего ты это повесил?
— Для себя. Чтобы всё время помнить, в какое время живу. Ну и — для них. Тут ко мне кой-какие шакалы в последнее время зачастили…
— А кто ж тебе нарисовал? — всё на своё гнул Митя.
— Да я ж рассказывал тебе: я в армии художником-оформителем пахал. Пером и тушью владею, а вот возьми, да и маслом научи меня писать. Ты, говорят, уже всех почти барановских писателей научил кисть в руках держать?
— Глупости! — махнул рукой Митя. — Под Лермонтова да Шевченко обезьянничают… И ты это брось: надо писать или авторучкой, или кистью, иначе — баловство одно.
За болтовнёй мы уже пристроились на кухне, наполнили стаканы.
— Так и не пьёшь? — жалеючи меня пособолезновал Митя.
Я молча показал на висящий над столом тоже красочный текст-заклинание — «Я жить хочу!»
— Э-эх, один я остался! Предатель ты, Вадька! — скривился шутовски Митя и с наслаждением высосал рубиновую «Рябину».
Закусил сыром, задумался, помрачнел вдруг:
— Нет, точно, я чего-то часто стал закладывать — сам вижу… Работа не идёт, чёрт бы её побрал! Застопорило. «Россию» отставил пока — за этюды взялся. Но ты представляешь: пишу натюрморт, а по телеку — про Чечню, про трупы. Я пейзаж вырисовываю, а по радио — про АУМ Синрикё… Тошнота, не работа!
— Ну, так ты возьми, да и напиши-создай жёсткую жанровую картину про сегодняшний апокалипсис.
— Это что же, танк какой-нибудь на городской улице изобразить, под гусеницей человек раздавленный в шляпе, поодаль ребёнок без головы в луже крови — так?
— Ну, зачем этот демреализм примитивный. А вот я, если бы художником был, написал бы такую картину: представляешь, на полотне мир изображён — небо, лес, поле, цветы… Природа первозданная, одним словом. А посреди всего этого, в центре мироздания лежит толстая, чёрная, мрачная книга — Библия. И из неё, из толщи её страниц вытекает-струится-пенится густой поток алой крови и заливает мир… А? Каково?
— Да-а, впечатляет, — согласился Митя. — Только это сюр какой-то, это — не моё.
Он наплескал себе ещё полстакашка, выцедил, вдруг сморщился:
— Ты б лучше водочки купил, чем этот сироп.
— Ну-у, Дмитрий-Митрий, с утра водку лакать… Так цивилизованные люди не делают.
— Манал я твоих цивилизованных! Я человек русский, без фокусов. Это ты, я гляжу, под них выстёбываться начинаешь — вон уже и очки забугорные нацепил, поди израильские…
— Да что ты! Эта оправа в Туле сделана, на оружейном заводе. Наша, расейская! — пришлось обмануть Митю (на самом же деле оправа была и точно импортной, итальянской). — А тебе, если невтерпёж злиться, нервы разрядить, на-ка, глянь, чего умудрил один из моих учителей по ВЛК господин Нойман. Его из Литинститута турнули, так он теперь вон чего вытворяет. Почитай, а я пока яишню сварганю.
Митя взял журнальчик «Столица», уже открытый на нужном месте. Там помещалась статья И. Ноймана «Рубцов — это Смердяков в поэзии и жизни». Статейка гнусная. Я-то уже пережил, чуток успокоился и представлял теперь вполне, как взовьётся Митя.
И он взвился. Ещё по ходу чтения ахал-охал, матюгался и стучал кулаком по столу. А когда закончил пасквиль, даже вскочил, по кухне заметался.
— Ах жидяра! Вот гад! Нет, я так скажу: у вас, в литературе, можно прославиться, обратить на себя внимание, написав талантливую вещь, а можно и — бзднуть громко, навонять… Что этот твой Нойман и сделал! Лавры жидовы Терца покоя, видно, не дают.
— Ну, тут ты переборщил, — урезонил я. — Синявский — коренной русский…
— Да какой он русский, ежели под еврея канает? Совсем — иуда!
Митя нахлюпал «Рябины», глотнул успокоительного, вдохнул-выдохнул, уже более спокойно, философски заключил:
— А вообще я так скажу: чтобы понимать и любить поэзию Коли Рубцова, надо прежде всего быть русским…