Митя живо плесканул, потёр руки, всхохотнул жизнерадостно:
— Давно бы так! А то расклеился, понимаешь! Хвори только поддайся, она враз загрызёт. Ну — поехали!
Водка скользнула в горло на удивление легко. Подзабытое приятное жжение в пищеводе, а затем и в желудке, лёгкое брожение в голове через минуту, прорезывание щекочущее крыльев на спине, из-под лопаток…
Вскоре Митя побежал за второй, а я пока наворотил ещё сковороду картохи. Боль в голове моей, против опасений, спала-дремала крепко и тормошиться не спешила. Страх мой вскоре уже окончательно растворился в прекрасном 40-градусном растворителе, и мы с Митей, обнявшись, весело голосили на радость соседям в две мощные глотки одну бесконечную строчку на разные лады:
— И вдру-у-уг тако-о-ой пове-е-еяло с поле-е-е-е-е-ей тоско-о-о-о-ой!..
3
Проснулись мы в вытрезвителе.
Это я сразу понял — знакомо. Митя же ошарашено вертел со своей скрипучей продавленной койки встрёпанной головой, таращил налитые кровью зенки, тёр ожесточённо лоб. В полумраке большой комнаты со всех сторон раздавались всхрапы, вздохи, бормотание, скрежет зубовный, икота. Дыхание перехватывало от концентрированного перегара, пота, мочи и прочих гнусных ингредиентов атмосферы.
Наконец, и до Мити дошло.
— Как же это мы, а? — простонал он.
— А чёрт его знает! — отозвался я.
Я, действительно, ничего не помнил. Меня больше всего волновало — куда исчез мой протез? Хорошо, если дома остался, а вдруг…
— Ну, всё — я пропал! — скривил усы на сторону Митя и приготовился всерьёз заплакать. — Моя Марфа точно меня убьёт!
— Ты радуйся, Митя, — успокоил друга я, — что нас здесь не убили и даже не избили. А здесь ведь о-го-го как можно подлететь на кулак или резиновые дубинки.
— Да? — вскинулся Митя. — Я слыхал — точно. А может, сейчас начнётся?
— Ну, сейчас вряд ли, — трезвых бить не принято. Впрочем, кто его знает…
Я специально закончил так зловеще-многозначительно: пусть отвлечётся от мрачных мыслей о возвращении домой с вытрезвительного фронта. Митя тяжко задумался, вздрагивая на каждый стук за дверью. Я же думал свою угрюмую думу: будет ли сейчас, как отпустят, на что здоровье поправить? Знакомая до боли — словно и не было месячного перерыва — похмельная ломка корёжила-жгла всё тело.
Уж лучше тут же, сейчас бы и трахнул удар!
Опытные завсегдатаи спецказармы заворочались аккурат перед началом демобилизации. Сержант принялся одного за другим выкликать опухших бедолаг, они, подтягивая трусы, бодро шлёпали босыми ногами на свободу. Дошла и до нас очередь.
И тут, у стойки дежурного старлея, нас ожидали сплошные сюрпризы. Во-первых, нашлась моя родимая пластиковая рука, изъятая, оказывается, вместе с одеждой и очками. А во-вторых, у Мити по протоколу наличествовали в момент задержания аж девять тысяч полновесных демократических рублей. Смотри ты, всё ж и честные менты попадаются-встречаются — не реквизировали! Так что Мите, содрав положенные за спецмедобслуживание семь тысчонок, возвернули пару штук на опохмелку.
С меня же чего взять? Мне выписали квитанцию, дабы я в течение месяца побежал как дурак в сберкассу и уплатил там добровольно штраф. Ну уж это — дудки! Я даже там, перед старлеем-мусором, уже завозникал: мол, вытрезвитель — это вообще нарушение прав человека, я, мол, и в ООН написать могу! Да я плевал, дескать, на ваши квитанции занюханные!..
Меня чуть тут же не запихали обратно в ночлежную камеру — пришлось заткнуться.
В ночь ударил морозяй, так что хмурые улицы напоминали сплошной каток. Пока мы с Митей добирались пяток минут до подвальной пивнушки, мы пару раз крепко поцеловались с обледенелым асфальтом. Правое стёклышко в моих очках и так оказалось треснутым, а тут я их чуть и вовсе не расколошматил вдребезги. И никак мы с Митей не могли припомнить-сообразить: как же это очутились мы в казённом доме? Смутно мельтешило в туманных мозгах, как бродили мы под дождём и почему-то — всё вокруг памятника Ленину…
Тоже нашли место!
Вроде бы Митя кричал-вопил на всю площадь:
— Здесь храм Божий ставить надо, а идола бесовского — доло-о-ой!..
Пива мы взяли на всё — пять кружек. Митя отхлебнул, скривился. Я думал — от гадостного вкуса пойла, а он опять — в свою дуду:
— Как же мне теперь домой-то? Чего я скажу?
— Да хватит тебе! — прикрикнул я, отглотнув сразу половину кружки. — Художник должен всё видеть-наблюдать своими глазами и испытать на собственной шкуре. Другие специально по ночлежкам таким таскаются. Ты ж теперь картину в духе передвижников напишешь и назовёшь её — «На дне». Пусть Горький с Репиным в гробах перевернутся. Это одно. А второе: люди на годы за решётку попадают и ничего. Я вон тоже срок тянул.