Пусть наивно, но — искренне. А вот как ответить на вопрос дневника: работа органов пищеварения? Что ж, всему свету, да пусть даже и одному Леонарду Петровичу докладывать, что у меня сегодня понос или запор? Что бедные мои органы пищеварения бунтуют и бастуют, действуют как органы пищенесварения?.. Или взять, опять же, пункт о потенции… Во-первых, потенция — это настолько интимно-личная материя; а во-вторых, о какой потенции можно рассуждать, если человек вдов, не имеет постоянной любовницы, а публичного дома в Баранове так ещё пока и не открыли, хотя дискуссия на эту тему то и дело вяло тлеет. Может, искренне написать Леонарду Петровичу, как тревожиться начинает моё тело при виде странной зеленоглазой Валерии? И уж тем более не могу описать я в дневнике недавний совершенно дикий случай.
А произошло вот что. Была Пасха, воскресенье. Покойница жена всегда, бывало, к этому светлому дню красила луковой шелухой яйца, закупала кулич, приносила из церкви полуторалитровую пластиковую бутыль святой воды. Она, Лена-то, перед концом своим становилась всё набожнее — окрестилась, в церковь каждый праздник, да порой и в будни заглядывала. То ли мучила её мысль, что грешила много?.. Я же ни к чему этому, как мне казалось — обрядово-показушному, так и не приучился.
А в этот раз что-то так захотелось праздничности, светлости в душе. Я заранее купил пышный сдобный кулич и пяток уже раскрашенных пасхальных яиц. С утрешка позавтракал-разговелся по-христиански, правда, вместо святой водицы испил, как обычно, горячего крепкого чая. А затем двинул на променад, в праздничный весенний город, поближе к храмам. Их, действующих, заново открытых, было в городе уже четыре.
Толпы барановцев и барановчан заполнили сухие тёплые улицы — лица благостные, улыбчивые. Я зашёл в главный, Спасо-Преображенский, собор: подышал православным воздухом, умиротворяющим душу, мысленно помолился, прося неумело Бога поддержать меня в трезвости, поставил-возжёг три свечечки — перед Спасом, перед Богородицей и за упокой души матери и жены, хотя и не уверен был, можно ли в праздник-то светлый за упокой ставить…
Затем я тихоходно брёл по Набережной, заложив руки за крестец, поглядывая то на грязную, но весёлую уже весеннюю реку, то на лица молодых встречных красавиц. Поддатые мужики встречались пока ещё редко. Тишь, благодать. Всё бы хорошо, да вот — поговорить-пообщаться не с кем. А — хотелось. Ох как хотелось!
Вдруг меня окликнули:
— Неустроев!
Я глянул: на лавочке обочь тротуара сидела под ивами Михайлова Дарья. Впрочем, она уже давно, как я знал, была не Михайлова, а — Запоздавникова. Я, конечно, свернул, подошёл, присел рядом.
— Привет, Неустроев.
— Здравствуй.
— Что это ты в такой день один и трезвый?
Я ещё не ответил, как она спохватилась:
— Извини! Я слышала про жену — ужас…
— Да… Впрочем, времени уже много прошло… Слушай, давай не будем в праздник о мрачном. Ты вот скажи — почему ты одна?
— Так мой деньгу заколачивает, без выходных и праздников пашет — ком-м-мерс-с-сант!
Дарья произнесла это с таким откровенным отвращением, что мне стало неловко.
— Ты торопишься куда? — спросила она странно-вызывающим тоном. — Хотя куда тебе торопиться — по походке было видно. Побудь со мной, поболтай — а?
Каждая проходившая мимо рожа пялилась в нашу сторону. Свет в моей душе начал вдруг ни с того ни с сего меркнуть.
— Может, пойдём куда-нибудь посидим? — автоматически, по стародавней привычке приглашать дам посидеть предложил я и тут же потаённо испугался: в ресторанно-питейную обстановку, да ещё с Дарьей?..
Она поморщилась.
— Нет, не хочу в кабак, в толпу… Вот что, — она глянула на меня в упор, — пойдём к тебе? Выпьем, погутарим, — она длинно усмехнулась, — потанцуем под Демиса Руссоса… А? Или ты не хочешь?
— Да нет, почему… — забормотал я. — Только у меня музыки сейчас нет, и я — не пью…
— Ка-а-ак?! И ты закодировался? О, Боже! Какой кошмар! — она театрально всплеснула руками.
Её Осип уже несколько лет был закодированным трезвым зомби, превратился в делавара, в нового русского. Он заделался газетным магнатом местного барановского пошиба — выпускал единственную частную газету в области под названием «Барановская чернуха». Я с ним даже как-то сотрудничать попытался, когда совсем с деньгами прижало, да каши с ним мы не сварили: он меня лишь разозлил донельзя. Так что…
— Ладно, пошли, — встал я. — Всё бы тебе смеяться да ехидничать. Бога-то побойся — в такой день…
Я ворчал, а сам чувствовал, как поднимается во мне температура, всё шибче струится застоявшаяся кровь по жилам. Да что там говорить: Дарья меня волновала всерьёз. Вспомнилось давнее, былое. Я не мог оторвать взгляда от её тёмных глубоких глаз, подёрнутых флёром призыва-обещания. Когда мы пошли, всё более и более убыстряя шаг, я, как ни пытался отстраниться, сохранять дистанцию, почему-то чувствовал всё время то её плечо, то бедро, то локоть. А порой, когда Дарья в разговоре поворачивалась ко мне на ходу, я касался предплечьем её груди, и нервная дрожь пронизывала меня сверху донизу.