Выбрать главу

Другой его собрат по политбзику, в свою очередь, агитировал всех и каждого в новую свою партию — партию нормальных индивидуумов (ПНИ). Ему, судя по всему, чрезвычайно нравилась энергичная аббревиатура, и он, агитируя, рефреном восклицал, держась за козырёк своей койки как за край трибуны: «ПНИ! ПНИ! ПНИ!..»

Признаться, этот тип и подобные ему здорово докучали, мешали сосредоточиться, подумать, поэтому хотелось — вот именно! — пнуть такого трибуна и побольнее. Впрочем, ссор и драк в палате практически не возникало. При малейшем выплеске раздражения докучливый сосед вмиг отставал-тушевался. Правда, и раздражались лишь немногие и редко, ибо каждый, повторяю, был углублён в себя, не внимал другому. Да к тому ж все были под завязку накачаны успокоительными снадобьями. Многие вообще целыми днями валялись на своих койках-нарах, угрюмо вперясь в серый потолок.

Но самое поразительное то, что в этой психушке я обнаружил-встретил двух своих знакомцев. Первый подскочил ко мне в столовой сам. Кинулся обниматься.

— Вадим! Привет! Вот здорово-то!

Я тогда знал его ещё не близко, встречались порой в Доме печати да на улице — он проживал недалече от тёщи, там же, на улице Энгельса, знал мою Лену и она его. Я не сразу вспомнил — а, Саша Панасов. В Баранове имелось несколько человек, чокнутых на собирательстве — коллекционеров-краеведов, сдвинутых на неутолимой жажде как бы сохранить историю родного края, хотя бы фрагменты её, и тем заслужить славу, признание сограждан и самим вписаться-втиснуться в историю Барановщины. Впрочем, в каждом более-менее старинном русском городе находятся-живут такие чудаки.

Саша — а ему, несмотря на его сорок с лишком лет, его простодушно-детскому лицу с курносым носом-пуговкой, светлыми добрыми гляделками, редкими усишками шло именно ласкательное имя Саша, — доставал-тащил в дом всё, что так или иначе связано с Барановом: местные газеты, буклеты, значки, памятные медальки, театральные билеты, фотографии, афишки… Но особенно интересовался Саша местной бессмертной литературой. Он выпрашивал-требовал у барановских нынешних Щедриных и Глинок каждую их книжицу, публикацию и даже бесценные их рукописи, которые, он не сомневался, будут со временем продаваться на аукционе Сотбис за бешеные деньги…

Хотя нет, тут я на Сашу поклеветал: так далеко и так гнусно меркантильно он, конечно же, не заглядывал. Он просто заболел-заразился в юности собирательством, уже не мог остановиться и загромоздил дом буквально сверху донизу историческо-краеведческим барахлом в ущерб себе и своей семье.

— Да как же ты здесь очутился? — вскричал невольно я после первых рукопожатий, объятий и охов-вздохов.

Саша поведал грустную и нелепую историю. Оказывается, попал он в дурдом добровольно. Ещё с лета он начал примечать за собой некоторые странности: его страсть к собирательству приобретала всё более патологический характер. Так, однажды, посидев по обычаю с дружками писателями в кафе «Пчёлка», он вдруг обнаружил, уже дома, в кармане своего пиджака пару салфеток кафешных и солонку. Да ладно бы вещи были фирменные, с вензелями, а то так — солонка копеечная, общепитовская, бросовая, а салфетки и вовсе бумажные, позорные. Дальше больше: притащил Саша домой как-то поздним вечером дорожный знак-«кирпич». Оторвал на перекрёстке для коллекции: за ним гнались милиционеры — не догнали.

И уж вовсе испугался бедный Сашок, когда на седьмоноябрьской демонстрации он начал подкрадываться-пробираться к высокой трибуне под распростёртой дланью Ильича. Ему — Саше, конечно, не Ильичу — неудержимо вдруг приспичило слямзить с лацкана пальто первого секретаря обкома партии товарища Балабольского праздничный алый бант для своей коллекции. Саша уже и через милицейский кордон проник, даже одну ногу на ступеньку краснознамённой трибуны поставил, но в наипоследний миг опомнился, скрутил себя, заставил отойти от священного места и побежать после праздников прямиком в больницу…

Второго же знакомца я выглядывал, тоже в столовой, два дня — он ли, не он ли? Когда я пахал ещё в молодёжке, мне приходилось бывать в колхозе имени Тухачевского, где комсоргом был парень по фамилии Пшеницын, которого и напоминал вот этот невысокий лысоватый психбольной с угрюмой физиономией. Уже тогда Пшеницын славился причудами — чихал на нашу газетную критику, бросал телефонную трубку на полуслове… Но это так, пустяки. А однажды он на областной комсомольской конференции в присутствии секретаря обкома партии захватил самовольно микрофон с трибуной и принялся крыть всю барановскую комсомольскую верхушку, резать ей правду-матку в глаза хоть и не матами, но вполне крепкими словами — по крайней мере, дураками, барчуками и очковтирателями он их накормил. Его тогда с треском погнали из комсоргов, а может, даже и вообще из рядов передовой советской молодёжи.