Потом, уже при Горбачёве, он вдруг выскочил в председатели того же колхоза, затем подался в фермеры и уже вскоре, судя по газетам, возглавил фермерскую ассоциацию области. Одним словом, человек попал в струю перестройки, попёр в гору карьером и вдруг…
Неужто это он — в замызганной пижамке, затёртый, униженный? Перехватывая мои взгляды, Пшеницын раздражённо отворачивался, отгораживался спиной. Наконец, мы столкнулись нос к носу в столовских дверях — разминуться невозможно.
— Привет, — сказал я.
— Здесь все с приветом, — буркнул он и протиснулся мимо.
Но в тот же день он сам подошёл ко мне в коридоре, ворчливым голосом заговорил:
— Прямо беда! В этом дурдоме и поговорить не с кем… Ну, что — уже и журналистов упрятывать начали?
— Да я уже давно не журналист, — усмехнулся я. — Рядовой преподаватель пединститута.
— А-а-а… так чего тогда тебя сюда упекли? Ты что — против коммуняк, что ли?
— Гм, вообще-то — против… Но сюда загремел по семейным, так сказать, обстоятельствам.
— А-а-а — баба? — махнул Пшеницын понимающе рукой.
Мало-помалу мы разговорились-разбеседовались. Комсорг-фермер признался, что заподозрил во мне поначалу соглядатая, специально приставленного к нему.
— Так ведь тогда бы меня в твою палату положили, — заметил я.
Он подумал, обрадовался:
— Точно! И как я не подумал!
Зато я подумал: «Да, батенька, у вас на чердаке-то, действительно, не проветрено».
Впрочем, за исключением некоторых странностей, каковые присущи людям и вне стен психиатрической больницы, Пшеницын рассуждал вполне здраво. Сюда же, в жёлтый дом, его упаковали, по его словам, враги-коммуняки, которым фермерское движение — поперёк горла… В подробности я особо не вникал, да Пшеницын особо и не распространялся, опасаясь всех, каждого, в том числе, и меня. Это он и подсказал мне — избавляться от лишних лекарств; это он и вооружил меня кой-какими юридическими и медицинскими познаниями, которые я использовал потом в диалогах со своим врагом и мучителем — доктором Редькиным.
Я всё ещё надеялся убедить его расстаться со мной полюбовно.
5
Он сам, по возвращении, во время обхода, поманил меня к себе на разговор.
Держался Редькин не в меру оживлённо и производил впечатление добро опохмелившегося человека, чему я поначалу не поверил.
— Ну-с, батенька, — явно кому-то подражая, широким жестом пригласил он меня садиться, — рассказывайте: каковы успехи? Каков тонус?
— А вы знаете, — сразу пошёл я ва-банк, — что вам придётся рано или поздно отвечать? Статью о незаконном помещении в психушку ещё никто не отменял. Можно ведь и пару годиков схлопотать — помните?
— Эге, батенька, — он укоризненно развёл руками, — неведомый ваш юрисконсульт (впрочем, я догадываюсь, чьи это речи!) осветил вам вопрос однобоко. Дело в том, видите ли, что мы лечим вас по заявлению вашей супруги — вот оно, в вашей истории болезни. А кроме того, голубчик, попытка суицида, бред при свидетелях, — всё это зафиксировано, подшито. Я вам больше скажу: как раз по закону-то принудлечение в психиатрической больнице может длиться три годика… Так что, от самого больного, то есть — от вас, любезнейший Вадим Николаевич, будет зависеть срок…
«Три года» меня кроваво корябнули по сердцу. Боже мой! Я неуверенно возразил:
— Но ведь к принудительному лечению, как я знаю, может приговорить только суд?
— Плохо знаете, — посуровел доктор Редькин. — И давайте-ка договоримся: дискуссии ни к чему хорошему не приведут. Нам надо сотрудничать. Я же не скрываю, что в первую очередь мы избавим вас от болезненного влечения к алкоголю… А, кстати, не хотите ли выпить?
Я дико вытаращился на хохмача в белом халате. Он вдруг принагнулся и в самом деле вытащил из стола початую бутылку фирменной настойки «Барановская горькая» с музыкальным училищем на этикетке, плеснул в две широкие, похожие на стаканы, мензурки, ухмыльнулся:
— С детства не терплю медицинский спирт — без всякого вкуса.
— На талоны достали? — невольно слюбопытничал я, кивая на «Барановскую».
— Какое! В городе уже неделя, как спиртного в продаже нет. Взяточка, конечно!
Не дожидаясь, он звякнул своей мензуркой о мою, жадно выхлебал: точно — страдал с большого бодуна. Я сглотнул слюну — не нюхал уже полмесяца. Вкус «Барановской горькой» был мне хорошо известен: терпкая, приятная вещь. Я ухватил свою порцию и, решив выцедить-посмаковать барановский коньяк малюсенькими глоточками, приложился.