И страх, и горечь, и обида, и боль, и тоска втиснулись в моё сердце вместе с этим нелепым стуком. Я выскочил мимо сестры на улицу, уткнулся за углом в бревенчатую стену морга, заплакал…
В другой раз и уже окончательно я воспринял-осознал смерть матери, когда мы уложили её в гроб, и я впервые всмотрелся в её лицо. Уже лет пять, как я не наезжал домой, не видел её, да ещё — тяжкая болезнь, мучительная агония… Я почти не узнавал в измождённом, с крепко сжатыми веками и губами, тёмном лице облик самого дорогого, кровно близкого и родного мне человека...
Ещё неделю после похорон прожил я в полусонном вязком состоянии — под наркозом. Чекушечные ампулы на поминках кончились-опустели, но Анатолий всё доставал и доставал в сельских шинках новые порции жидкого спецсредства, заглушающего боль и тоску. А тоска-тоскень свистела в душе пронизывающим предзимним ветром. Дядька сразу после похорон уехал. Сестра с мужем всё время ссорились-лаялись, младший мой племяш орал и уросил без умолку, круглыми сутками, средняя дочка Надежды всё чего-то конфликтовала и с ней, и с отцом — добавляла крику-ору… Они все, уступив мне бывшую мою маленькую комнату, теснились табором в другой — ненамного больше.
Я уходил с утра из дому, бродил по селу, болея воспоминаниями: вот на этой скамеечке я впервые познал в шестнадцать лет обморочное головокружение от поцелуя… Вот у этого угла клуба мне впервые в жизни расквасили нос, и я познал боль и унижение удара по лицу… Вот здесь…
От воспоминаний ностальгических тоска не уменьшалась, а прибывала — приходилось искать новую дозу жидкого транквилизатора. Село родимое стало пустынным, скучным, плоским и чужим. Раньше я знал-узнавал буквально каждого встречного — теперь же подросли-выросли новые поколения сельчан, мне незнакомых, и для них я был словно иностранец.
На девятый день мы с сестрой сходили на свежую могилу, пообщались по обычаю христианскому с душой нашей матушки-великомученицы. А на следующий вечер в квартире у Строкиных собрались-встретились все, кто остался от нашего выпуска школьного 1970-го года. Было нас тогда, в трёх параллельных классах, человек под сто, а собралось теперь, спустя два десятка лет, человек двадцать. Кто разъехался-разлетелся, а кто и, не пройдя свой срок земной даже до середины, очутился уже в сумрачном лесу — по ту сторону. В основном — ребята. Этот по пьяни утонул, тот разбился на мотоцикле, третий отравился какой-то политурой, ещё одного убили в пьяной драке, а другой наш бывший однокашник сам убил…
Мы, ещё оставшиеся, пили и вспоминали. Пили сначала в доме, потом, несмотря на раннеапрельскую промозглую холодень, затеяли шашлыки во дворе. И опять — пили, пили, пили…
Из моих ровесников, я видел, мало кто осторожничал со спиртным, а человека три-четыре уже были натуральными алкашами. Их жизнь прошла-протащилась бесцельно, без всякого смысла, в бреду, а впереди уже маячил близкий и скользкий обрыв…
«Я-то, по крайней мере, мир повидал, — думал я вязко и тупо, смотря на огонь, — стихи пишу…» И тут же, в минуту просветления, я сам себе зло усмехнулся: «Кретин алкашный, как говорит Лена. Твоя жизнь точно так же хренова, как и у них… Они-то хотя бы имеют каждый дом, семью, работу, обе руки, а у тебя даже и это — тю-тю…» Я смотрел на Людмилу, жену Виктора, из-за которой мы в 8-м классе чуть навек не рассоперничались — она раздобрела от счастливой семейной жизни, стала матроной, матерью семейства: в доме спали её дочери, уже невесты…
И так мне вдруг стало жалко себя, так на весь свет обидно, что я, не допив очередного глотка, поперхнулся, закашлялся, зажал-зажмурил ослабевшие опять глаза. Никто ничего не заметил, все были заняты шампурами и бутылками. Я в одиночестве перемог себя, глубоко вдохнул бодрящего ночного озону с привкусом ароматного дымка, протянул стакашек с водярой к посудине Вани — товарища детства. Ванёк был самым высоким в классе, носил причёску ёжиком, занимался спортом и защищал вечно слабачков. Когда-то Ваня был улыбчивым и весёлым. Он и теперь беспрестанно улыбался. Вернее — уже бессмысленно лыбился, пуская слюни и не в силах до конца открыть глаза. Лысая голова его в отблесках костра переливалась багрянцем — он чуть ли не накануне отмотал пятнадцать суток в КПЗ.
— Эх, Ваня, Ваня! — пьяно сокрушался я, всё пытаясь и пытаясь с ним чокнуться-выпить. — Пропал ты, Ваня, ни за медный грош!..
Наутро, поспав пару часов, я вскочил с растреснутой головой, покидал вещички в сумку, неловко и наспех простился с сестрой, с племяшами и рванул на автостанцию. Анатолий спроворился провожать, загоношился раздобыть чего-нибудь на дорожку, но даже он при таком лимите времени и в такую рань оказался недееспособен. Я лишь махнул рукой и, превозмогая боль, ломоту и тяжесть во всём моём естестве, втиснулся в переполненный автобус и поехал. Куда? Я и сам ещё толком не знал. Главное — подальше и прочь от этих некогда родимых мест, от этой глухоманной жизни, в которой существует прошлое, но нет настоящего и, уж тем более, не будет будущего.