Выбрать главу

Так они корят меня, думая, что мне нечем ответить.

“По вашим словам, – говорю, – я, словно великие мужи, не должна рождаться без знамений, однако же этим пренебрегаю; пусть так: но сама я часто бываю знаменьем: для хиосцев, когда они, отправив хор из ста юношей в Дельфы, лишь двоих вновь увидели живыми, это бедствие стало предвестьем гораздо тяжелейших военных невзгод. Впрочем, оставим это и перейдем к главному обвинению: я причиною, что гибнут без остатка верность, справедливость и благочестие. Но если союзники отпадают от пораженного чумою города, язва ли научила их преступать клятвы? Или, скорее, во мне находят они случай выказать то, что прежде предпочитали скрывать? Мне не пристало разворачивать перед вами здешние летописи – я ведь в этих краях гость, хоть и частый, а вы постоянные жители; вспомните, однако, как часто в них пишется, что чума пресекла смуту, понудив забыть о распрях на форуме; сколько раз ваши сограждане, видя в моровом поветрии божий гнев на то, что творится у них на сходках, понуждаемы были выбирать на должности достойных людей; колькрат, узнав во мне небесную кару за свои поступки с благодетелями, бывали они поражены хотя и запоздалым, но ревностным раскаянием! О благочестии нечего и говорить: благодаря мне храмы наполняются, матроны метут волосами землю, учиняются пиры для небожителей, новых богов привозят издалека, старых не избегают, как докучных заимодавцев, а бегут к ним, как к лучшим друзьям и защитникам. Кто сделал для неба больше?”

Но выходит против меня Война и говорит: “Послушай, долго ли ты будешь мне мешать? Если я – искусство, отойди от меня: что славы полководцу, если не его имя, но мор отводит соседей от почти начатой войны, если не его предприимчивость, но багряный недуг гонит и губит Ксерксовы рати? Если же я – некое неистовство, как многие говорят, знай свой черед: нас двоих для смертного рода много, не ровен час, не останется никого, над кем я и ты могли бы справить триумф”. Что мне на это сказать? “Я для твоих – школа мужества, не станешь отрицать?” – “Пусть так, да что проку в этом мужестве, если они обречены умирать позорным образом, не увидев битвы”. – “Разве я не приношу тебе пользы?” – “Все полезное, что от тебя исходит, уравновешивается понесенным по твоей милости вредом; не вижу, за что тебя благодарить”. – “Стало быть, ничем я не отличаюсь для тебя от Фортуны, равнодушно дарующей блага и без гнева их отнимающей?” – “Выходит, так”. – “Да разве, скажи мне, не ставят в заслугу полководцу, что он умел предугадать самое случайность, и не порицают его, когда он говорит: я не думал, что так выйдет? Значит, и я – если уж иных заслуг ты за мной не признаешь – в числе вещей, дающих полководцу выказать свое дарование и распорядительность?”

Думаю, помните вы и вот о чем: встарь из-за меня учреждены были в вашем городе сценические игры. Мудрец почтет во мне устроителя зрелищ: ведь, отнимая у человека и страх, и надежду, отдалявшие его от богов, угашая в нем и гнев, и сладострастие, а напоследок и тщеславие, последнюю из одежд, с его души снимая, я делаю его зрителем всему, что совершается, и почти божественным, ибо ничто не нудит его покинуть место и выйти на сцену».

Так я, распаленный вдохновением, защищал моровую язву от моих сотоварищей, но только собрался перейти к нынешним обстоятельствам – чего она хочет от города и зачем ей эта дева, быть которой я уклонился, – как вошел Диофан, и речь моя прервалась.

V

Через день-другой, когда школа была закрыта по случаю праздника, я иду по улице, разглядывая прохожих, и слышу, кто-то меня окликает: оглядываюсь и вижу Ктесиппа. – Куда, – говорит, – идешь, защитник чумы? – Туда и сюда, – отвечаю, – а все больше никуда. – Так пойдем вместе: или ты думал пропустить общую забаву? – А что такое? – Евтих украл коврик, и все намерены о том говорить. Скажи и ты, коли у тебя так хорошо выходит. – Что, в самом деле хорошо? – спрашиваю я, довольный без меры. – Некоторые порицали несоразмерность частей, – отвечает он, – но я сказал, что нельзя судить об этом, коли не слышал речи целиком. Довелось бы тебе слушать нашего Филаммона… – Отчего же он не говорит? – Да разве ты не знаешь, что он отрекся от речей и замкнул уста, после того как лучший его друг погиб в никомедийском бедствии? – Жестоко это, – говорю, – лишать людей того, что могло бы их утешить. – Многие с тобой согласятся, – отвечает он, – но всего полгода минуло, и скорбь еще язвит ему душу, когда он вспомнит, как великий город в одночасье стал ничем, как выли небо и море, свидетельствуя о великом гневе, и как пощаженное землею доел огонь. Надеюсь, мы в скором времени его послушаем, ибо это отрада, ни с чем не сравнимая. – Пусть небо тебя услышит; а что там, ты говоришь, с Евтихом? – О, это чудесная история. На днях шел он по улице, с кем-то беседуя, и, заглядевшись, наступил в корзину с рыбой, которую старуха несла с рынка, да остановилась передохнуть. Что он не передавил, то рассыпалось, и «до того уж дошло, что ни одной афии ей не осталось», как говорится. Старуха бранится и охает, Евтих смиренно просит прощения и подбирает для нее то, что с морскою крапивой должно было лежать на сковородке, а не с собачьим дерьмом посреди города; старуха же, искоса глядя на Евтиха, стоящего с рыбой в руках, словно Протей-гостеприимец, проклинает день и час, принесшие его в город, и спрашивает, откуда он такой прибыл на ее несчастье. Евтих, всегда готовый рассказать о своем отечестве: – Я, – говорит, – родом из Аданы, прекрасного города и славного; если пойдешь из Тарса в Мопсуестию, к нам непременно заглянешь. У нас в чистоте соблюдаются нравы предков, которых там поселил Помпей, потому что надо же было куда-то их девать; оттого мы кичимся перед Аназарбом и Кастабалой, лишенными такой славы, и вечно ссоримся с Тарсом, жители которого хвалятся тем, что едва не утопили Александра, а нам это завидно.