– Конечно, нет: тогда ведь дело бы шло о том, что кто-нибудь у нас выздоровел или, по крайней мере, потратился на лекарства, а тут ничего подобного не происходит. Или, может, это искусство кораблевождения?
– Нет, – отвечает он.
– Иначе бы у нас тут был человек, который, владея этим искусством, отправился бы за море и счастливо вернулся, привезя много всего, что в наших краях хорошо идет, – и зерна, и вина, и оливкового масла, и парфянских кож, и оникса, и саргогаллы, – и продал бы это все с большой для себя выгодой, а у нас ведь ничего этого нет, так ведь?
– Так, – отвечает он.
– Что же это, дорогой Леандр, за искусство, которое обнаружилось во всех этих случаях и которое ты так ценишь? Может, искусство человека, опытного в праве? Но тогда мы были бы совсем другие люди, наделенные знанием, что деньги, которые даются блуднице, нельзя истребовать обратно, а стоимость того, что было выброшено за борт, раскладывается на всех, кто находился на корабле, и кто потратился на похороны, вступил в обязательство с покойным, а не с наследником, и что присутствующим считается и тот, кто находится в садах, и что голуби считаются твоими, пока имеют привычку к тебе возвращаться, и что если ты к своей статуе приделаешь чужую ногу, то считаешься собственником всего вместе, ибо нога разделяет судьбу целого, хотя некоторые думают иначе, и к нам что ни день приходили бы и осаждали бы нас, словно вражескую крепость, люди, нуждающиеся в ответе, можно ли носить траур по врагу отечества, и какими правами обладает безумный, если ты взял у него взаймы, и можно ли вызывать в суд человека, у которого свадьба, и вправе ли слепец искать новой должности или только исполнять ту, которую раньше получил, и можно ли пользоваться зеркалами, если у тебя узуфрукт на дом, и считаются ли пчелы дикими животными или нет, и кому принадлежит остров, намытый рекой или поднявшийся из моря, а мы глядели бы важно, выступали бы степенно и на каждом шагу восхваляли город Берит, кормилицу законов, благодаря которой мы вкушаем такое благоденство; а между тем мы с тобой, дорогой Леандр, люди, которых каппадокийские крестьяне бьют палками, выломанными из погребальных носилок, а значит, речь у нас идет не об этом искусстве, а о каком-то ином.
– Да, – отвечает он.
– Так скажи наконец, какое искусство ты подразумеваешь, – я ведь не могу учить тебя тому, природы и пределов чего ни ты, ни я не понимаем.
– Я думаю, – говорит он печально, – это риторическое искусство.
– То есть ремесло оратора, хочешь ты сказать? Выходит, во всем, что я перечислил, ты усматриваешь искусство добрых людей, умеющих говорить, и оно, по-твоему, прекрасно, полезно и во всех отношениях таково, что человеку разумному надобно к нему стремиться?
– Выходит, что так, – говорит он.
Тут уж я вконец разъярился.
– Дай-ка, – говорю, – расскажу тебе одну историю. Был у меня дядька Евфим – ты ведь помнишь Евфима: он потчевал тебя хлебом и побасками, когда ты к нам забегал; а теперь мы с тобой здесь, а его персы убили или, того хуже, увели в плен; так вот, этот Евфим однажды, когда сидели мы в Амиде без надежды выбраться, смотрит на меня и говорит: «Помнишь, приезжал в наш город странствующий софист, именем Диомед?» – «Как же не помнить, – говорю, – это ведь был первый ритор, какого я увидел: какою славою он был окружен, каким благоговением! как с важностью высокого сановника сочетал обходительность и скромность частного человека! с какою проницательностью ко всякому применялся и как предусмотрительно скрывал свою проницательность! Как принимали его первые люди в городе, и сам отец наш!» – «Да, – подхватывает Евфим, – и отец твой, хотя человек суровый и более знакомый с искусством править людьми и смирять строптивых, однако же в досугах своих не чуждый всем шестнадцати Музам, считал за честь принимать у себя этого Диомеда и наслаждался его беседою, сладкой, как мед, когда из него вытащишь всех мертвых пчел и все, что к нему прилипло. Ты был дитею и того не помнишь, да тебя по малолетству и не допускали к тем беседам, а я был там, к фруктам приставленный, и слышал, о каких вещах разговаривают. Отец твой спросил у него насчет добродетелей, подобающих сановнику, а Диомед, почитая прямой ответ недостойным своего образования, отвечал ему притчей: вот она, я хорошо ее помню. Были в древности два города; правитель одного славился кротостью, а другой в жестокости превзошел Фаларида, Иеронима и нескольких Дионисиев. И вот однажды жестокий правитель послал к кроткому письмо с вопросом, как ему удается по сию пору держаться на своем месте, если люди не пугают им детей, и чем он привязывает к себе тех, кого страх не связывает. Кроткий правитель в ответ послал ему со своим гонцом голову сыра, намекая, что у людей надо брать то, что они могут дать, оставаясь живы, как молоко и сыр, а не то, ради чего им придется проститься с жизнью, как сало, мясо и копыта; такова была его мысль, или примерно такова, потому что этого я в точности не помню; а только он рассчитывал, что другой тиран, хоть человек жестокий, все же достаточно мудр, чтобы уразуметь эту притчу. Гонец взял этот сыр и пустился в путь. Когда пробирался он дикими и пустынными местами, случилось ему угодить в руки шайке разбойников, наполовину состоявшей из людей, разоренных и изгнанных этим тираном, на вторую же половину – из людей, выдававших себя за разоренных им, ибо такова была к нему общая ненависть, что люди охотно верили всему, в чем бы его ни винили, и чем неслыханней было обвинение, тем решительнее вера. Когда гонец проговорился, что идет с этим сыром во дворец к тирану, среди разбойников поднялся смех и ожесточение: они взяли этот сыр, и увенчали его терном и крапивой, и водрузили его на высокий пень, поклоняясь ему и прося милости, а потом плевали в него и, взявши нож, вырезали на нем самые тяжкие оскорбления и поношения, какие могли придумать. Насытившись этим, они всучили оскверненный сыр гонцу, посоветовав уходить, пока цел, и гонец поспешил воспользоваться советом. Наконец добрался он до города, где владычил тиран, а как время было позднее, по случайности постучался в блудилище близ городских ворот, приняв его за гостиницу. Блудницы хорошо его приняли, он же, едва успокоившись после приключения с разбойниками, без меры важничал и выставлял себя человеком, который один связует общеньем двух великих владык, нося дары и советы от одного к другому. Поутру блудницы его отпустили, на сыре же вырезали свои имена с перечнем всех своих нежностей, при каждой проставив цену, ибо находили свою известность недостаточной и хотели ее распространить. У дворцовых привратников гонец осведомился, кто во дворце имеет милость в очах повелителя, если ему понадобится ходатай или покровитель, и записал их на сыре мелкими буквами, потому что больше было не на чем, с означением, кому чем можно польстить; а потом на лестнице у него вышла ссора со стражником, так что гонец выбил ему зуб, а стражник угодил гонцу по носу, и тот кровью забрызгал сыр, не весь, а кое-где; и вот напоследок гонец, с поклонами и великим благоговением, входит в чертог к правителю, возвещая, что прибыл ответ от такого-то. И когда тиран взял в руки этот сыр, кровавый, как голова Орфея, и рассмотрел его внимательно, и прочел на нем сперва оскорбления от разбойников, а потом цены блудниц, весьма умеренные, как сказал бы каждый, кто хоть немного в этом смыслит, а потом перечень сановников, снискавших благоволение в его очах, с указанием, к кому с каким подарком идти; прочтя все это, он улыбнулся и сказал, – но меня в эту минуту послали за персиками, потому что прежние были уже доедены, так что история, можно сказать, прямо тут и кончается». – «Прекрасно, – говорю, – по крайней мере, ты показал мне голову, в которой слов поместилось больше, чем в твоей; а что ж Диомед? Его-то за персиками не посылали, стало быть, он нашел применение этому сыру и вывел из него для моего отца что-нибудь более счастливое, чем ты для меня?» – «Без сомнения, – говорит Евфим, – уж он-то, можешь мне поверить, расстарался так подать эту историю, чтобы она всем понравилась; только начало его объяснения я не застал, а конец не очень понял, так что, по совести, я не много-то знаю, что он в ней обнаружил, а можно сказать, и вовсе ничего». – «Это прискорбно, – говорю, – а сам-то ты зачем мне это рассказал?» – «Я подумал, что это история поучительная, – отвечает он, – ведь этот тиран был человек не без остроумия, так что он непременно сказал или сделал с этим сыром что-то достопамятное, что до Диомеда, то он человек такой, что у него ни один гвоздик не валяется без дела: ради чего-то же он поднял с места всю эту толпу, одних заставив скитаться с сыром, других – грабить прохожих в лесу, третьих – торговать своими ласками, а всех остальных – поступать сообразно своему нраву и положению; из этого я заключаю, что в этой истории был большой и блистательный смысл, так что даже если от него что-то и пропало – не по моей вине, а единственно потому, что твой отец меня отправил на кухню, – то и оставшегося нам хватит, ведь мы сейчас в таком положении, что нам не помешают советы и наставления ученых людей». Смотри же, – говорю я, обращаясь к Леандру, – ты хочешь, чтобы твою речь одни дурни пересказывали другим и чтобы то, над чем ты ревностно трудился, истоща