Харрисону тридцать лет. Какое-то время его исхудалое тело неподвижно стоит возле койки. Выше пояса на нём ничего нет. Лямки свисают вдоль штанин. Он смотрит на клавесин в углу комнаты: на крышке нагромождение склянок, грязного белья и инструментов судового хирурга. Он подходит и резко сгребает весь бардак на пол.
На палубе у матросов час обеда. Все собрались вокруг котла. Прямо под их ногами голодные невольники слушают, как они едят.
С тех пор как капитан заболел, офицеры едят вместе со всем экипажем. Им удалось купить продовольствие, снарядив лодки к индейцам. Еды вдоволь, больше, чем во время перехода. Дичь, кукуруза, медвежье сало. Все эти припасы – для белых. Невольникам лишь иногда перепадает немного растительного масла или вяленого мяса в похлёбке, чтобы они набрали чуть-чуть жира перед продажей.
Кок помешивает кашу на глазах у экипажа. Овсянку привёз три дня назад один плантатор из Кентукки, расплачиваясь за рабов. Две дюжины моряков благоговейно зачерпывают ложкой нежную белёсую массу, напоминающую о доме.
Откуда-то с кормы медленно доносятся первые ноты. Ухо не сразу узнаёт в них музыку. Оторвавшись от тарелок с овсянкой, все недоумевают: что это? Они слушают отдельные печальные звуки. Темп похоронного марша не позволяет узнать в них менуэт, который играет на клавесине капитан.
– Харрисон, – ошеломлённо произносит Палмер.
Музыка ускоряется. Наполняет корабль. Матросы вслушиваются. Капитан жив. Палмер смотрит на распахнутые двери стойла на баке. Думает об уплывших лошади и мальчишке. Он ставит жестяную миску на стол, вытирает рот и ложку шейным платком. Идёт к корме.
Когда старпом входит, капитан Харрисон перестаёт играть. Не отнимая рук от клавиш и не обернувшись.
– Какой сейчас день недели?
– Понедельник.
Он медленно доигрывает ещё три ноты из менуэта Рамо и замирает снова.
– А где мы?
– В Собачьей старице, в двух льё от Нового Орлеана.
Харрисон оборачивается и наконец смотрит на него.
– Так это вы, Палмер?
– Да.
– Где мой пройдоха?
Последнее слово он говорит по-французски. Старпом бледнеет.
– Где он запропастился с чаем?
– Вы были в лихорадке четыре недели, – говорит Палмер.
– Где он прячется?
Он зовёт слабым голосом:
– Пройдоха!
– Двести девятнадцать невольников проданы, капитан…
– Пройдоха!
– Осталось двадцать, и их наверняка купят уже завтра. Всё шло прекрасно. Единственное затруднение возникло этой ночью…
– Какое затруднение?
Несколько секунд Палмер молчит, потом произносит:
– Честное слово, я не мог поступить иначе.
Он лепечет ещё что-то. Харрисон встаёт, качаясь, делает три шага в его сторону.
– Ты продал пройдоху?
Длинными музыкальными пальцами он хватает Палмера за горло и прижимает к двери.
– И ещё лошадь Си́лки, капитан.
Палмер был бы рад умереть. Руки капитана поднимают его над полом. Шейный платок сдавливает горло петлёй. Он закрывает глаза. И ждёт конца. Когда тиски ослабевают, он слышит только, как капитан произносит одно слово:
– Епифания.
Палмер открывает глаза.
Харрисон отпихивает его, распахивает дверь, проходит неверным шагом коридор и камбуз под ютом.
– Епифания!
Он поднимается на палубу, минует ошеломлённый экипаж, который ждал его с замершими в руках ложками. Входит в отсек, где ещё пахнет лошадью. Вместе с ним туда врывается свет. И, обогнав его, освещает заднюю стенку.
Харрисон останавливается. У него кончились силы. Он медленно переводит дух. Тишина.
– Я полагал, ты должна заботиться о Силки.
Кажется, будто он говорит сам с собой.
– Как я смогу простить тебя?
Он замолкает, давая сердцу передышку. Голой ступнёй он осторожно приподнимает солому.
– Значит, ты не отвечаешь? Кому я вообще могу доверять, Епифания?
На лице Сирим – белая пыль и слёзы. Она часто дышит, глядя Харрисону в глаза.
Вошедший Палмер застаёт немую сцену. Епифания сидит у ног капитана, в полоске света.
– О! Вот видите? – восклицает Палмер. – Она здесь.
Он говорит бодрым голосом. И чешет затылок. На самом деле все на борту и забыли про Епифанию.
– Что тут было? – спрашивает Харрисон.
– Шантаж, капитан. Явилась женщина из поместья Лашанс. Либо я продаю их ей, либо…