Мне плевать. Илья хватает меня и тащит за собой.
-Зачем?
Я ничего не отвечаю.
Оборачиваюсь. Ребенок улыбается. А мама ребенка в недоумении. А хозяйка что-то орет нам вслед. А собака, прижав уши, прибилась к ногам хозяйки. Ребенок улыбается. Я доволен.
Я боялся собак. Раньше. Меня кусала собака. Еще одна гналась за мной несколько сотен метров, пока ее не поймали.
Я боялся собак. Теперь мне плевать. Страха нет.
Раньше я боялся получить тройку за год. До дрожи боялся.
Раньше я боялся драться. Не хотел чувствовать боль.
Когда заболела мама, единственное чего я боялся это услышать несколько негромких дрожащих фраз, которые начинаются со слов «мне жаль». Что-то подобное я услышал.
Страха нет.
Мы прибавляем ход. Илья что-то говорит.
Я замечаю еще одного ребенка. Его мама о чем-то мило говорит с женщиной, и часто недовольно скалится на сына. Она дергает ребенка, чтобы тот не отвлекал ее от разговора. Когда она смотрит на своего сына, лицо ее чернеет. Как только взгляд ее поднимается на женщину, она расплывается в улыбке.
Я ничего не знаю про эту троицу. Быть может, там нет мамы и сына. Быть может, жизнь этих двоих зависит от женщины, которая с ними говорит. Все может быть.
Больше всего на свете мы любим своих родных. Холоднее всего на свете мы относимся к своим родным. Когда относимся к ним с холодом.
-Да-да, мам,- я пытался быстрее закончить разговор с мамой и продолжить веселье с друзьями.
-Ага. Ага. Ага,- я помогал отцу разобраться в компьютере. Быстрее-быстрее. А на следующий день дважды переспрашивал у незнакомой женщины, поняла ли она, как нужно отправлять сообщение по телефону.
Мы готовы служить верой и правдой всем, но когда дело доходит до наших близких людей, мы чувствуем тягость и раздражение. Когда в тысячный раз объясняем бабушке, что сначала нужно нажать на синюю кнопочку, а потом на зеленую. Мы ведь не помним, как эта же самая бабушка тысячу раз качала нас из стороны в сторону, чтобы мы уснули. Мы ведь не помним, как мама тысячу раз вставала ночью, чтобы нас успокоить. Мы ведь не помним, как отец тысячу шагов сделал в полусогнутом положении, чтобы научить нас ходить. Мы ведь не помним, как дедушка тысячу раз чинил нашу цепь на велосипеде, чтобы мы могли кататься.
Я подошел к не самой мудрой маме на свете и прервал ее милую речь.
-У вас ребенок страдает. Обратите на своего сына внимание.
Я не знаю, зачем я это сделал. Почему я сказал именно эти слова.
Илья молча смотрел на меня. А я молча шагал. Левой-правой.
Я оглянулся. Две женщины смотрели на меня с видом растерянным. Может ли лицо ребенка выражать чувство благодарности, которое не считывается напрямую? Как у взрослых? Немая благодарность в глазах. Может.
Моя мама была самым добрым человеком на свете. Как и ваша.
Мой отец самый благородный человек на Земле. Как и ваш.
Мы шли не больше десяти минут. А я хотел идти вечность. Я хотел дойти.
-Откуда ты берешь деньги на все эти добрые дела?- я смотрел по сторонам, словно что-то ища. Что-то, но не кого-то.
Я не смотрел на Илью. Но я чувствовал его. Как Рудольфа? Нет. По-другому. Не было настроек. Был я. И Илья. Он был спокоен.
-Разве это важно?- голос его прозвучал привычно мягко.
-Для них нет.
Я увидел очередь. И почувствовал холодок внутри.
Опять кроссовки. Или еще что. Неважно? Неважно. Тьфу.
Я почувствовал отвращение. Мы свернули за угол, и я не смог разглядеть за какой вещью в этот раз стоят эти люди. Это не важно. Плевать. Этих людей не исправить. Этот мир не исправить. Рудольф прав.
Дежавю. Дежа энтенду? Дежавеку[100].
Прилежно одетые, милые на первый взгляд люди. Аккуратная очередь. Почти нет шума.
А какая разница? Они опять стоят. За чем? Зачем?
Эти серые лица попадались мне одно за другим. И я опять представлял. Как тогда на лавке с Рудольфом. Теперь с отвращением. Я с трудом сдерживал себя, чтобы не наброситься на очередного прохожего. Но выражение собственного лица я не мог сдержать. Илья спрашивал, что случилось. Я качал головой и продолжал презирать, ненавидеть, разочаровываться. Отвращение пропускало ненависть вперед, а та уступала отвращению.