Выбрать главу

Медведев, по-таежному неговорливый, чернобородый, приземистый мужик, по-заочь величаемый Бугром и Медведем.

Но если Пашка лишь в тайге увидал диву-красу долгую косу, то Ванюшка хлебнул Татьяниного лиха вешней порой… Отец с матерью и малой сестрой укочевали на летний гурт пасти совхозных бычков и телок, а в рубленный тетя к пустили на постой парашютистов-пожарников, среди которых потом и очутились деревенские дружки. Парни спали в тепляке, а Татьяну подселили к Ванюшке в пустующую избу, и, помнится, ясный месяц заливал горницу холодным светом, и паренек, затаившись под одеялом, исходя дрожью, видел среди разметанных волос ее блаженное лицо, белую руку, сонно брошенную поверх одеяла. Томимый еще неведомым, но властным зовом, тихо, чтобы не скрипнула сетка, поднялся и напуганно замер, глядя то на спящую деву, то на Спаса, взирающего с божницы суровыми очами. Неведомо, сколько бы паренек томился на холодных половицах, дрожа от похоти и страха, но вдруг Татьяна открыла глаза, словно не спала, и ласково, по-матерински велела:

— Иди, Ваня, спи…

Бог весть, как и забылся несчастный Ваня в ту маетную ночь, а утром, пробегая по ограде мимо него, сгорающего от стыда, Татьяна вдруг остановилась, глянула с улыбкой и, как малое чадо, погладила по бедовой головушке, стильно стриженной «под ежика».

Среди матерых, загрубелых пожарников, что возле костра травили похабные байки, обитал наособицу по-бабьи пухлый, холеный парень, шалыми ветрами занесенный в Забайкалье из неведомой Москвы и даже в буреломной тайге не растерявший столичного лоска. Москвич — его так и прозвали, — в отличие от заросших звероватой шерстью, бывалых таег, нет-нет да и вечерами сбривал щетину. Приладит зеркальце к сосне, и, подпирая языком густо намыленные щеки, скребет обличку серебристой бритвой и под стать щедрым телесам гудит обильным голосищем:

Сердце красавицы склонно к измене… И к перемене, как ветер мая…

Да так браво поет, как по радио. Напевает, мажется одеколоном, за версту вонь, зверье разбегается, птицы разлетаются; потом охлопает щеки до девьего румянца, и, вырядившись в форситую клетчатую рубаху, бродит по табору, словно по старому московскому Арбату. Встречая деву-парашютистку, и вовсе распускает хвост веером — глухарь на току: чуть насмешливо, но чинно раскланивается, томно закатывает глаза и, вознеся руки, вопит на всю тайгу:

Кто может сравниться с Матильдой моей!..

Так банным листом и прилипло к деве прозвище — Матильда… Парнишки хлыща московского на дух не переносили — соперник проклятый, и гадали: какую бы пакость ему утварить. Случай подвернулся: ночью Пашка по-малой требе выполз из балагана, усмотрел, что Москвич навострил лыжи к Татьяниной палатке, парашютной светелке, и на весь таежный распадок забазлал соромную частушку: «Я с матаней спал на бане, журавли летели, мне матаня подмигнула, башмаки слетели!..» Ночной кот глянул на соромщика злобно побелевшими глазами, пригрозил кулаком, да так, не отведав сладкого, и убрался в свой чум. Позже, как подслушали мы, ухарь столичный скрал деву в густом черемушнике, и Бог весть, что бы вышло, да на девий крик вывернул Медведев, и потом Москвич, угрюмо отмахиваясь от пересмешников, неделю посвечивал сиреневой фарой, густо окрасившей узкий глаз.

* * *

Однажды вечерком забрались приятели в смородишник возле сладко и дремотно бурчащего ручья, и не успели вдоволь и всласть полакомиться спелой ягодой, как услышали: плывет с табора переливистый Татьянин голосок. Поет деваха, да что поет:

Пароход белый-беленький, Черный дым над трубой, Мы по палубе бегали, Целовались с тобой…

Забродившим хмелем, банным угаром закружила шальные головы дурная блажь: вот бы с эдакой девой на палубе… А голосок все ближе и ближе, и уже рядом затрещали сучки, и приятели затаились в кустах, едва сдерживая неведомую дрожь. Татьяна, продираясь сквозь смородишник, надыбала широкую застойную бочажину, кинула на кочку полотенце, и не успели приятели и глазом моргнуть, как она стянула с себя пропотевшую байковую рубаху, ловко вызмеилась из брезентовых штанов и вскоре явилась во всей обильной девьей наготе. Случилось, как в молодом горячечном сне, как в сказке, где лебедь сбрасывает птичье оперение и оборачивается девицей-красой долгой косой. И пока дева, разметав по плечам долгие каштановые волосы, оплескивала шею и грудь, пареньки обморочно следили за ней, боясь шелохнуться, спугнуть наваждение, хотя и трясло, как в ознобе.