Штернберг снова взглянул на нож.
– Ну так что вы скажете, доктор Штернберг? – повторил генерал.
– Я согласен.
ИЗ ЧЁРНОЙ ТЕТРАДИ
Эти записки я сжёг. Во всяком случае, так я думал. Однако судьба изобретательна и не в меру иронична – прежде чем вновь оказаться у меня в руках, проклятая стопка исписанной бумаги свидетельствовала против меня, став занимательным чтением для следователей из гестапо. Уже потому её следовало бы уничтожить.
Но я не собираюсь этого делать. Тетрадь сохранил мой ординарец: в последний миг вытащил её из камина. Подумал, видно, что я решил сжечь записи в порыве минутного отчаяния, – и оказался прав. У меня был замечательный ординарец. Он заслонил меня от пуль… Гестаповские ищейки нашли тетрадь в кармане его кителя. Их глумливый интерес – этим вымазан каждый лист. А потом она попала к Мюллеру. Я кладу на тетрадь левую ладонь и вновь переживаю вместе с ним ликование при виде удачной находки. Дневничишко подследственного – что может быть лучше, какое мясцо может быть нежнее для господ из гестапо!
Края листов обуглены. Я загибаю манжеты, чтобы не испачкаться, когда пишу. Изувеченная тетрадь пропитана гарью, будто концлагерь. Пусть моя прихоть отдаёт безумием, но я буду писать дальше в этом дневнике и на сей раз буду абсолютно честен перед собой – и перед тобой, моя надежда, если ты когда-нибудь захочешь это прочесть. Как ты встретишь меня, когда я тебя найду?
Ещё несколько дней тому назад я должен был съездить к своему шефу Гиммлеру. Сама заурядность и предсказуемость – ему редко когда удавалось по-настоящему меня удивить, по правде говоря, я вообще не припоминаю таких случаев, но вот то, что он пожелал видеть меня после всего случившегося, воистину удивительно – я-то думал, опалы не миновать. Но я застрял в Вайшенфельде, где меня держат под охраной в собственной квартире. Утром 11-го я заставил себя отказаться от укола – презираю морфинистов, – а после полудня меня снова стали донимать сильные боли в боку. К вечеру свалился с температурой. Провалялся несколько дней, да и сейчас пишу в постели. Здешний медик прежде всего схватился за шприц с морфием и только потом сообразил отправить меня на рентген. Трещин в рёбрах нет, есть воспаление лёгких, а причина тому – холод в тюремной камере. Я знаю, что медик получил приказ: усугубить моё постыдное и день ото дня крепнущее пристрастие к треклятому зелью.
Несколько раз я пытался заставить себя избавиться от шраммовской «аптечки», но всё закончилось тем, что я испытал отвратительное облегчение, когда медик изрядно пополнил запасы ампул в ней.
Лучшее, что этот врач для меня сделал, – растолковал явившимся за мной молодцам во главе с моим чёртовым шофёром, насколько чреваты сейчас для меня осложнениями любые поездки – вплоть до угрозы жизни. Если бы не медик – меня бы, вероятно, затолкали в автомобиль силком и в горячке повезли на запланированный приём к начальству.
Знаешь, в каждом из нас сидит изворотливый адвокат, который будет оправдывать каждый наш шаг, покуда мы живы. Мой очень любит поболтать, его даже моя попытка самоубийства не вразумила. Да, я сызмальства, насмотревшись на высокомерное нищенство родителей, решил, что лучше служить кому и чему угодно, чем плыть по жизни в утлой лодчонке без руля и ветрил, какие бы достойные названия та лодчонка ни носила. Да, я хотел силы и власти, а что представляло её тогда, пять лет назад, полнее, чем нацизм? Да, я видел в преданности общему делу прекрасную замену нравственности, унаследовав от предков ощущение своей родины и своего народа как сверхценности, оправдывающей всё. Да, я считал концлагеря чем-то вроде вульгарного побочного эффекта – пока их не увидел, – но даже когда увидел, пытался убедить себя, что там собраны слабаки и неудачники, одним словом, ничтожества, заслужившие свою участь, я ведь тоже когда-то мог оказаться за колючей проволокой – однако вместо того был принят в СС. Прости… Понадобились месяцы выматывающих ночных кошмаров, понадобился Зонненштайн, чтобы я мог просить у тебя прощения за всё это.
Меня крайне беспокоит, что обо мне смог узнать Генрих Мюллер. Со своей стороны я успел узнать о нём предостаточно, чтобы помнить: он в любое мгновение может нанести удар, несмотря на то что я вышел на весьма относительную, но всё же – свободу.