Выбрать главу
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, Хочу одежду с тебя сорвать, хочу упиться роскошным телом… Тара-ра-рам, тара-ра-рам, тара-ра-рам…

Голос у Евгении звонкий, с переливами, как у птицы-зорянки.

— Барышни, дозвольте спросить, эта дорога случайно не в Камышовку ведет?

— Прямо идите, против церкви контора Ваницкого.

— Что-с?

Очередной бородач, с усами в разные стороны, недоуменно вытаращил глаза, оглянулся сторожко. Ксюша весело рассмеялась.

— Контора Ваницкого, говорю, прямо.

Странная эта Евгения Грюн. Приехала сюда дней пять назад. То сидит с Лукичом в его комнате и из-за двери слышится: бу, бу, бу, как над покойником читают, то уйдет куда-то и нет ее целых полдня, а то, как сейчас, схватит Ксюшу под руку, как подружку, раскатится смехом.

— Гулять идем.

— Некогда мне. По хозяйству…

— Борис Лукич отпустил. Клавдия Петровна — тоже. А в степи сейчас чудо как хорошо.

Брали с собой хлеба, огурцов, воды в туеске.

— Ксюшенька, оглядись вокруг. Не так. Ты прищурь чуть глаза и смотри, как колышется даль, будто бы волны ходят вокруг. Настоящее море. А ты знаешь, кстати сказать, несколько миллионов лет назад здесь действительно было море. Высоко-высоко над нами, может быть, где сейчас кружит коршун, ты видишь его? Так до самого коршуна была все вода. А где мы идем, тут было морское дно. Плавали диковинные рыбы и разные морские страшилища, и дочери морского царя всплывали на поверхность, выслеживать себе кого-нибудь на предмет выйти замуж. Дуры какие. Мужья — пьяницы, драчуны, дебоширы. Мало того, ты устала сегодня, тебе нездоровится, а он пришел вечером навеселе, хлопнул тебя по спине ладошкой и валит на кровать. У тебя на душе буря, гроза, кошки скребут, может быть, слезы в горле стоят, а ты покоряйся ему, ублажай. Показывай, будто и впрямь без ума от его грубых ласк.

Странная какая Евгения. Мужики про это же сказывают со смаком, слюни на губах, аж противно. Бабы начнут мусолить, вовсе душу мутит.

А эта — как сказку сказывает.

— Старый муж, грозный муж, —

пела Грюн.

Он не любит меня, и сидит только деньги считает. Он ревнует меня и тиранит меня, даже в церковь одну не пускает. А я все же сбегу, а я все же сбегу в божий храм к капуцину монаху и к решетке прижмусь, все, что чувствует грудь, все грехи расскажу я без страха. Ох как любо смотреть, ах как любо смотреть, как глаза его вдруг разгорятся, и как будет просить, чтоб его полюбить, полюбить… и грехи все простятся.

Пела. Глаза веселы, а на душе кошки скребут. «До чего надоела холостяцкая бесприютная жизнь, Сегодня Яким, послезавтра кто-то другой. Ваницкий, вот бес: Женя, люблю, Женя, жить без тебя не могу, Женя, ложись скорее на кровать. Жениться обещает, но, конечно, и не подумает. Да какой дурак женится на любовницах. Женька, прошла твоя жизнь в двадцать три года…»

— Ксюша, слышишь протяжный крик?

— Это болотная курочка кричит. Забьется в траву, кричит, а увидать её — легче саму себя без зеркала разглядеть: бегает все, бегает.

— Бегает… Она за тысячи верст бегает каждую осень. В Африку убегает пешком. Там зимует, а чуть весна — и обратно. Все пешком, все пешком, потому что надо любить, а только в наших местах, на нашем приволье любовь, а не просто случка. Тут она, как и мы, встретит своего парня, наверное, подмигнет ему по-курячьи — и, боже ты мой, пропади все на свете ради мига настоящей свободной любви.

Рассказывает Ксюше, и у самой замирает дух, будто вернулись прежние годы, будто исчезла из тела и из души проклятая усталость преждевременной старости. Ксюша слушает. Внимательно слушает, а глаза не горят.

И коль будет просить, чтоб его полюбить — полюбить и грехи все простятся,—

пропела полушепотом, с придыханием. Так на девчонок действует особенно неотразимо. «Я завидую ей. Побывав в лапах Сысоя, она сумела сохранить душу девственницы. Но я разбужу в тебе зверя. Разбужу. Не будь я Евгения Грюн».

.— Товарищи женщины, эта дорога куда?

— В Камышовку, прямо к конторе Ваницкого.

— Ну-у?

7.

В Заречье, как называют старожилы земли за рекой Аксу, нет больших сел. Там — горы, покрытые черневой тайгой с осиной, с пихтой, с дурнотравием, скрывающим лошадь. Там хилые Новосельские деревушки: Кучум, Башкирка, Берлинка, Сиротка, десяток кержачьих заимок и пасек, шалаши углежогов и смолокуров да золотые прииски.

Лет десять назад, после столыпинской земельной реформы, в Заречье стали переселять латышей, эстонцев, немцев Поволжья, татар. Выделяли им землю в личную собственность. Стройся, живи, плодись, размножайся, да не лезь в революцию.

Земли на отруба отрезали самые лучшие, лес превосходнейший, луга богатейшие. Так кое-где возникли хутора — небольшие районы удельно-нищенских княжеств в шесть душевых наделов. Каждый из хуторов обнесен забором-поскотиной. Каждая травинка хозяйская — чужая корова не суйся. Внутри непременно еще забор, окружающий хутор-усадьбу.

За заборами — избы. Крестовые, под железом, с прирубками и клетями, полуземлянки с подслеповатыми оконцами, уткнувшимися в землю. Но богат ли хозяин или беден, а ворота ставил непременно большие, тесовые, непременно чтоб с кровлицей, а под кровлицей крест: то православный восьмиконечный, то католический — перекрестье, а то и серпик луны на шесте. Пусть портков у хозяина нет, но бог зато свой.

Отсюда, из домов под железом, можно ждать удара в спину, а из землянок — предупреждение о готовящемся ударе. Необходимо среди хуторян разыскать друзей. И Вавила с Егором отправились на хутора.

И друзья находились. Даже порой не там, где их ждали. Так было в то звонкое, яркое утра. Звонкое не стрекотанием кузнечиков и гомоном птиц, а своей удивительной тишиной и прохладой, расцвеченной только что вставшим солнцем, когда даже хруст ветки, даже звуки собственных шагов превращаются в песню. Когда идешь по дороге среди зарослей лапчатолистой калины, любуешься тонкой дрожащей пряжей золотистых солнечных лучиков, процедившихся сквозь листву и не можешь не петь. Когда каждая мысль облекается в песню без слов.

Пелось и оттого, что в Камышовке создали Совет. Начали передел земель. Школу строить решили.

Хороши дела, так и поется весело.

Внезапно за крутым поворотом дороги за рощей высоких берез открылся нарядный хутор: крепкие надворные постройки с остроконечными черепичными крышами походили на огромные мухоморы.

— Крепко живут, — дивился Егор аккуратным домам. — Даже улицу подмели. Кваску бы испить…

— Потерпи. Напьемся в ключе.

И ушли б, не окликни их звонкий девичий голос.

— Вы, наверно, Вавила Уралов? Папа уехал на службу, но просил встретить вас.

Русоволосая девушка в белом переднике растворила калитку.

— Заходите, прошу.

В завитой хмелем беседке девушка угощала холодным молоком с белым хлебом, мягким и невесомым.

— Третий день вас поджидаю. Я учусь в гимназии, а летом отдыхаю у папы. Он служит на почте в селе и просил подождать его. Он очень ждет вас. Вот газеты. Отдыхайте. К вечеру он вернется.

Вавила поблагодарил девушку и начал листать газеты «Новое время», «Живое слово», «Сибирская жизнь». На их страницах сообщалось о расстреле демонстрации на Невском. «…Сотни убитых и раненых».

Об этом Вавила уже читал, но сердце щемило, будто впервые прочел. Так было на Дворцовой площади 9 Января, на Ленских приисках. Тогда стреляли по приказу царя. А теперь власть, что называет себя народной, стреляла в народ.

Бросилась в глаза фотография. Парадный подъезд. Два юнкера с винтовками застыли у входа по стойке «смирно». На ступеньках обрывки бумаг, мусор и подпись под фотографией: «Конец осиного гнезда».

О разгроме редакции «Правды» Вавила тоже читал, но снимок видел впервые. Вот они, молодые, безусые парни, разгромившие редакцию рабочей газеты. Такие же стреляли и в демонстрантов. Вавила вглядывался в лица юнкеров. Парни как парни, с ними можно ехать в вагоне, пить чай с баранками, петь, балагурить и не знать, что завтра они тебе выстрелят в спину.