Обычно он тащил на себе пару городских мулов, держа их так же легко, как держат тряпичных кукол. Удивительно, но даже в таком городе, как Вальтербург, находилось множество беспечных людей, которые не глядя наверх. А может, и глядели, расслышав тарахтящий звук мотора, но слишком поздно. Сын Карла ни разу не оставался с пустыми руками. Чаще всего он даже не запирал своих будущих жертв, а сразу шел к автоклаву. Некоторые сопротивлялись, другие, не предполагая, что именно их ждет, встречали судьбу молча и покорно. И те и другие неизбежно превращались в хлюпающую густую жижу, которую сын Карла, жадно чавкая, пожирал ладонью.
Раз за разом все повторялось. Автоклав, хоть и был старым, никогда не уставал. Он работал с шипением, в котором Ганзелю мерещилась сладострастность. От липкого и вязкого запаха варенья ужасно мутило, как и от вида пирующего толстяка с алыми потеками на лоснящихся щеках. Но исторгнуть из себя Ганзель все равно ничего не мог – желудок давно был пуст.
Но хуже всего было ожидание. Едва ли сын Карла сознательно подвергал их этой пытке. Скорее всего, он даже не сознавал, что ощущают люди, запертые в клетки и день за днем наблюдающие за тем, как работает вечно голодный автоклав. Ожидание действовало крайне гнетуще. Ганзель по себе ощущал, как каждый проведенный в клетке час подтачивает волю и размягчает нервы. Если первые дни ему удавалось сохранять спокойствие даже слушая лихорадочный стук изнутри автоклава, очень скоро он уже в панике вскакивал, стоило лишь различить приближающийся шум огромного винта.
Страх язвил его ядовитым жалом изнутри. Страх нашептывал: «Подумай, что будет, если сегодня он вернется без добычи? Ты думаешь, он ляжет спать голодным?..»
Помимо страха силы подтачивало и чувство вины, чумной крысой пирующее во внутренностях. Можно как угодно долго настаивать на том, что его обманул Варрава, и даже верить в это какое-то время, только совесть, этот проклятый атавизм, так и не отмерший за десятки поколений неконтролируемых мутаций, знает одно. Это он, Ганзель, вздумал сыграть со старым пауком в рискованную игру, самонадеянно возомнив себя самым проницательным и хитрым. Решил выполнить грязную работу чужими руками. И даже не успел удивиться, когда эти же руки мгновенно сомкнулись на его собственной шее. Все справедливо, нет нужды ругать геноведьм с их безрассудными экспериментами.
Чтобы не думать об этом, Ганзель старался размышлять о чем-то отвлеченном, но без малейшего успеха – даже бесплотная мысль не могла выбраться за пределы дома на крыше, лишь билась о его грязный ржавый купол раненной птицей. И мысли делались все сквернее и отвратительнее изо дня в день.
К примеру, отчего сын Карла не убивает своих жертв, прежде чем превратить в варенье? Быть может, его примитивный разум совершенно не волнуют крики жертв? Возможно. Был и другой вариант ответа, который Ганзель поспешил запихнуть в самый темный уголок сознания, как в чулан. Возможно, из живых людей варенье получается вкуснее…
Прочие мысли были и того хуже. И самой плохой из них была – отчего сын Карла еще не отправил их самих в автоклав? Чего выжидает? Зачем тянет? Подсознание с готовностью подсовывало ответ на этот вопрос, столь отвратительный, что Ганзель скалил зубы всякий раз, когда тот маячил перед мысленным взором. Все очень просто. Сын Карла распознал в них малую часть дефектного генокода и решил приберечь на особый случай, как изысканный деликатес. Вот, кто они с Греттель. Деликатесы. Редкое для Вальтербурга блюдо. Что-то вроде окороков, свисающих с потолка в чулане. Или кругов сыра, загодя спрятанных в подпол и ждущих своего часа.
- Надо бежать.
- Что? – от удивления Ганзель даже не выругался.
- Надо бежать, - спокойно повторила Греттель. Она выглядела призраком – прозрачные глаза, угольные синяки под ними, кожа кажется столь тонкой, что можно разглядеть тени кровеносных сосудов, - Мне кажется, у нас осталось мало времени, братец.
- Отчего ты так решила?
На самом деле, он давно ощущал то же самое. Но если его собственные ощущение зиждились на акульей интуиции, то выводы Греттель должны были иметь под собой более надежный фундамент.
- Мы слабеем, - пояснила Греттель со своим обычным равнодушным спокойствием, так, как если бы констатировала какой-нибудь очевидный и не представляющий особой важности факт, - Скоро мы не будем представлять для него питательной ценности. Человек – не тот продукт, который может долго хранится.