Да, мир хотел Роберта Моузеса. Поскольку по примеру Нью-Йорка, остальные города Америки тоже стали расползаться в субурбию (Западная Европа ТОЖЕ очень хотела, но у Европы было намного меньше своей нефти). В центрах городов оставалось только бедное, часто преступное, население, которое жгло дома, в которых обиталось. Исчез с американской земли город Детройт – старая часть пришла в негодность, ее никто не думал восстанавливать, остались прямоугольные фабрики, трущобы, и шоссе над всем этим, на эстакадах. Старый Бостон насквозь прорезало скоростное шоссе. Несколько витков и разделительных щупалец шоссе охватили и накрыли Новый Орлеан. Все это способствовало спешной постройке прямоугольных, «функциональных» зданий.
Но масштаб был все еще не тот. Все это можно было безболезненно обратить вспять. (Никто, правда, не хотел этого делать, напротив, все радовались достижениям «прогресса»). Великая Депрессия приостановилась, вышла «из голов». В Германии у власти был Гитлер, и прогрессивная американская пресса осторожно, но очень упорно, похваливала его прогрессивную политику. Считалось, что он хороший лидер, и что его следует поддерживать. Вывешенный в окно флаг со свастикой был обычным делом в Америке – типа, такой курьез. Туристы ездили и привозили, да и в Америке их делали. Мировоззрение Гитлера подозрительно напоминало мировоззрение Моузеса. Идеалом для Германии Гитлер объявил частный дом для каждой семьи с фольксвагеном на пригаражном подъезде. Есть свидетельства, что Гитлер очень любил музыку Вагнера и дружил с его потомками. С потомками может и дружил. А вот с музыкой не очень. Не вяжется музыка автора «Лоэнгрина» с домиком и фольксвагеном. Не та лига. Не те масштабы. Не те вкусы.
К Моузесу мы еще вернемся. Влияние свое он потерял – но, к сожалению, только в шестидесятые годы. Умер он в 1981-м году, в возрасте девяносто трех лет, в здравом уме. За всю свою долгую жизнь он так и не научился водить автомобиль.
Глава двенадцатая. Падение журнализма
Точной даты назвать нельзя.
Первая Поправка Американской Конституции, она же первая статья Билля о Правах, гласит —
«Конгресс не имеет права создавать законы, касающиеся религии или запрещающие свободное вероисповедание; или ущемляющие свободу слова, или прессы; или право народа собираться в мирных целях и составлять петиции Правительству, дабы оно рассмотрело жалобы».
Тогда, во время принятия этой поправки, в конце восемнадцатого века, еще не догадались – не могли догадаться шпагоносящие рыцари Джефферсон, Мэдисон и Хамилтон, что ущемлять свободу прессы можно без всякого Конгресса. Им казалось, что Конгресс никогда и ни с кем властью не поделиться. Им казалось, что для того, чтобы что-то в Америке запретить, нужен закон. Запрещение казалось им наивысшим проявлением законодательного зла.
Они не предвидели, что в двадцатом веке запрещения выйдут из моды, станут непопулярны. Что человечество найдет себе другие способы развлекаться. Что бюрократизировавшиеся правительства мира окажутся не в состоянии поддерживать должный уровень гражданских свобод.
Были, конечно, исключения. И Сталин, и Гитлер старомодно запрещали до тех пор, пока запрещать стало нечего.
Американский журнализм в девятнадцатом веке умел развлечь публику. Собственно, любой журнализм умел (вспомните скандальные события, неуемных Гюго и Золя, и прочее). Но у американцев получалось лучше – скандальнее, сенсационнее.
У Марка Твена есть рассказ, в котором автор приезжает в городок в Теннесси (это на Юге), чтобы заступить на должность заместителя редактора местной газеты. Справившись о местных новостях, он приносит образец своего журнализма главному редактору, и тот исправляет принесенное, а то скучно. Исправленный вариант выглядит так —