Ловко? Да нет. Пожалуй, ловко-то сделаны три саксофониста. Лишь позднее соображаешь, что трое — тоже роботы. Весь грохот, оказывается, исходит из большого, под пианино, ящика. Живые звуки—лишь ленивые бубны в руках у герлз.
Ну, а девицы? Они-то ведь неподдельно живые? Волосы... Глаза мигают... А герл бесшумно натирает пол, хватает руками за невидимые звенья веревочной лестницы. Черт, но и у нее одни и те же движения. Но вот уходит, сама уходит. Живая все-таки... Ее сменяет другая, потом третья, наконец, четвертая — самая длинноногая. Она в туфлях, а не в сапожках. Каждой по семь минут, танцы без перерыва. Ни души, ни страсти. Чем механичнее, тем больше шик.
Повезло девицам. Заменили бы и их автоматами, но нет еще автоматов, от которых исходил бы призывный ток женского тела. Изобретут—рассчитают девиц. Автоматы дешевле.
Смотрю на мужчин у стойки. Все их внимание — эстраде. Аккуратно стриженные затылки. Свежие рубашки. Галстуки.
Отвернулся на минуту, не сразу понял, что стриженый затылок передо мной сменился.
Молодой бармен, здоровяк с ястребиным носом, вяло перекатывает во рту розовую, уже изжеванную резинку.
А широкий парень в углу, возле аквариумного стекла, в одиночку, самозабвенно вышаркивает под грохот ногами. Странный парень, не похожий на других. В ковбойке. Пьяный.
И еще один человек в углу. Тоже странный. Не смотрит на девиц. Тяжело навис головой над стойкой. Тычет окурком в пепельницу в такт музыке. Палец постукивает по стенке стакана. В такт музыке. Задумался...
И вдруг у одного из стриженых умный, усталый, грустный взгляд.
Пора! Хватит на сегодня бродвейского ширпотреба.
Внизу, в подземке, полицейский меланхолично поправляет свой широкий толстый ремень. Тряска вагонов. Грохот вагонов. Людское молчание...
1966 г.
ГЕРОСТРАТ ИЗ АРИЗОНЫ
Этот парень добился своего.
Они примчались, репортеры из близкой и дальней округи, всеядная сошка, примчались в мгновение ока, как по команде «свистать всех наверх». И не только сошка.
Из больших городов и больших газет слетелись асы пера, чье имя одно равнозначно сенсации. Еще две недели назад иные из этих асов мотались на двух пресс-само- летах в хвосте президента Джонсона — самого президента Джонсона! Они описывали Манилу и Бангкок, и красочный ковер, который подарили г-же Джонсон туземцы Самоа, и техасский костюм с президентским орлом на рукаве, в котором Линдон Джонсон предстал перед американскими солдатами на южновьетнамской базе Камран, а теперь они пишут о его, Роберта Смита, рубашке, белой в полоску, и брюках, поношенных, полотняных, блекло-голубых, и о его резиновых тапочках. И рыщут по следам, оставленным этими тапочками в маленьком городке Меса, что в пятнадцати милях от большого аризонского города Феникс, топчутся на дворе школы, в которой он учился, торкаются в двери дома, где он жил с отцом — майором авиации в отставке, матерью — домохозяйкой и младшей сестрой.
И каждый день даже эти снобы, — они все видели и им на все надоело смотреть, — покорно садятся за пишущие машинки и профессионально умело выбивают дробь, гонят строчки, спешат, состязаются, — да, состязаются! — чтобы поярче, получше, поэффектнее осуществить его, вчера еще безвестного Роберта Смита, мечту: попасть в газеты, в заголовки, на телеэкраны, в эфир. И от аризонской, в ноябре еще жаркой, пустыни до Великих, похолодевших уже, озер миллионы, десятки миллионов, а может быть, уже больше сотни миллионов людей читали и слышали его имя.
О, великий миг Роберта Смита! Все вышло, как он «планировал», — это его словцо, и оно оценено пишущей братией.
— Я знал, что должен убить кучу людей, чтобы попасть в газеты всего мира.
Так заявил он полицейским, увозившим его в тюрьму в Фениксе.
— Я хотел убить человек сорок, — сказал он, — чтобы сделать себе имя. Я хотел, чтобы люди знали мое имя.
Он убил пятерых —трех девушек, молодую женщину и ее трехлетнюю дочь.
Но и этого оказалось достаточно, чтобы вступил в силу неподписанный, но непреложный договор между ним, еще одним «массовым убийцей», и американской прессой. Он выполнил взятые обязательства, поставив сенсацию. II другая сторона шлет своих полномочных представителей в Месу и доказывает, что за ней дело не станет.
Но, стараясь вовсю, полпреды ворчат. Он убог, этот аризонский сморчок, оборвавший пять человеческих жизней. Он сделан на американском конвейере, этот стандартный Герострат. Он лишен страстей и драматизма, гладкий, как биллиардный шар. И потому его нынешние биографы на час с унылым однообразием один за одним, из газеты в газету, из номера в номер цепляются за рубашку белую в полоску, брюки голубые полотняные, тапочки резиновые, пистолет 22-го калибра, двести ярдов нейлоновой веревки и пятьдесят пластиковых мешочков для сэндвичей.