Выбрать главу

Потому что ей хотелось остаться одной в доме на болоте. Одной с Дорис Флинкенберг на все ближайшее будущее. Целых две недели, 14 д-н-е-й. А все, что касалось Хайнца-Гурта и Лорелей Линдберг, альп и тому подобного, представлялось второстепенным в сравнении с тем, что уже давно засело в голове и пряталось там.

И зачем Дорис так теперь расстроилась?

Наблюдая истерику Дорис, которой, казалось, конца не будет, Сандра не утерпела и в конце концов возмущенно крикнула:

— Ради всего святого, Дорис! — И когда она это крикнула, она воспряла духом и радость расцвела в ней, словно цветок. — Ничего в этом нет такого страшного! Прекрати ныть! Я столько сил потратила, чтобы выпроводить Аландца и Никто Херман! Из кожи вон лезла, чтобы они и весь мир поверили, что мы сможем прожить без них. Только мы вдвоем. Здесь в доме! Мы больше не дети!

Но Дорис по-прежнему ее не слушала, она сидела на ковре, раскинув ноги, и тихо постанывала, словно у нее что-то болело. Или словно шизофреничка Сибила с ее семнадцатью личностями в одном теле, это крайне осложняло ее жизнь; Сандра и Дорис как-то прочли про это в замечательной книге. Такая шизофреничка Сибила, с множеством личностей, с разными жизнями; на грани между сумасшествием и бессознательностью.

— Черт побери! — принялась растолковывать Сандра, которой уже надоело смотреть на все это. — Ты что, не понимаешь? Дом в нашем распоряжении на две недели! У нас есть твоя дорожная касса и моя дорожная касса, и у нас открыт кредит в продуктовом магазине, а еще у нас есть цветной телевизор и стереосистема с динамиками во всех комнатах, кроме ванной, и все удобства! Полный бар! Бассейн! Супружеская кровать! И НИКТО нас не станет искать, потому что все думают, что мы в альпах!

Тогда наконец Дорис Флинкенберг подняла голову, ее пальцы все еще рассеянно теребили кошелек на шее, она задумчиво потянула шнурок, и в голове Дорис в последний раз, возможно в самый последний раз в жизни, пронеслись все те сцены из ревю, в которых две девочки, Сусилул и Сусило, как их звали в песне, бегали по горам и зеленым среднеевропейским долинам, а за ними следом — веселая монашка в народном костюме с гитарой в руках…

Горы просыпаются от звуков музыки. Такая вот картина. Которая теперь медленно-медленно застывает. Вмерзает в воображаемый телевизионный экран в ее голове. Уменьшается. Становится все меньше, меньше и меньше, пока не остается одно маленькое пятнышко. Крошечное пятнышко, потом оно постепенно множится и превращается в несколько. Пятна, пятна, пятна. Черные, серые, пестрые. И все эти пятна оживают и начинают двигаться, плясать и кружиться и поднимают шум — вроде того раздражающего шума в телевизоре, когда заканчивается трансляция и отзвучит национальный гимн. Этот малоприятный звук страшно действует на нервы. Но — ЩЕЛК — выключишь телевизор, и все замирает, становится тихо и пусто.

Конец шоу. Мечте…

— …Кончено, — бормочет Дорис Флинкенберг. — С мечтой покончено, — повторяет она чуть громче, но по-прежнему в основном для себя самой. И все же, на свой особый лад, на своем особом языке, языке, который Сандра считала и своим тоже, потому что он был и ее языком то долгое удивительное время, когда их было только двое — и больше никого. Язык, из которого они постепенно вырастали в пубертатный период, начавшийся недавно, из которого нет возврата назад в беспечное детство, где были свои особые миры, много жизней, много игр и ролей. Наоборот — только вперед, в настоящий мир, чтобы стать взрослыми, как Аландец, как мама кузин, Лорелей Линдберг и Бомба Пинки-Пинк. Конечно, у каждого из них есть свои достоинства, но в целом приходится сказать все же — увы!

Этот язык они теперь использовали только в играх. Но в данных обстоятельствах он, во всяком случае, служил хорошим знаком. Потому что одно было известно наверняка. Дорис никогда не прибегала к этому языку, если была не в духе.

— Но, — сказала Дорис Флинкенберг, просияв и лукаво прищурившись, как только она одна умела. — Существуют и другие мечты!

К ней разом вернулось присутствие духа, она почувствовала прилив сил, подняла голову и улыбнулась Сандре той улыбкой, которая когда-то была заученной, но теперь стала частью личности Дорис, почти настоящей: наша слащавая инфернальность; и можно было почти зримо видеть, как стучало у нее в голове все, что ей вдруг открылось.