— Бог всеведущ и всемогущ, — продолжал я с уверенностью победителя, — в его воле — предвидеть и не предотвращать, поэтому наша судьба предрешена с колыбели.
— Я бы с удовольствием опроверг вас, — сказал Боккар, — если бы только смог припомнить аргумент моего дяди! У него был убедительнейший аргумент против этого…
— Вы сделали бы мне большое одолжение, — вмешался советник, — если бы постарались вспомнить этот прекрасный аргумент.
Фрибуржец налил себе полный стакан вина, медленно опорожнил его и закрыл глаза. После некоторого раздумья он весело сказал:
— Если господа пообещают мне не прерывать меня и позволят беспрепятственно изложить мои мысли, я надеюсь объяснить все как следует. Предположим, господин Шадау, что ваше кальвинистское Провидение с колыбели обрекло вас на муки ада, — впрочем, сохрани меня Бог от такой невежливости, — предположим лучше, что осужден на муки я; однако, я ведь, слава богу, не кальвинист.
Он отщипнул немного пшеничного хлеба, вылепил из него человечка и, поставив его на свою тарелку, сказал:
— Вот стоит обреченный с рождения на адские муки кальвинист. Теперь внимание, Шадау! Верите ли вы в десять заповедей?
— Что за вопрос! — возмутился я.
— Ну, ну, я просто спросил. Вы, протестанты, ведь упразднили много старого! Итак, Бог повелевает этому кальвинисту: «Делай это! Не делай того!» Не жестокий ли обман такая заповедь, если человеку уже заранее предначертано не иметь возможности творить добро и быть вынужденным творить зло? И такую нелепость вы приписываете высшей мудрости? Это совершенно ни к чему, как и сие творение моих рук! — И он щелчком сбил хлебного человечка с тарелки.
— Недурно! — выразил свое мнение советник.
Боккар старался не показывать своего удовлетворения, а я поспешно взвешивал возражения; но ничего подходящего так и не пришло мне на ум, и я сказал несколько пристыженно и в то же время недовольно:
— Этот сложный и темный догмат нелегко разъяснить. Впрочем, вовсе не нужно признавать его, чтобы осудить папизм, очевидные злоупотребления которого вы сами, Боккар, не сможете отрицать. Вспомните о безнравственности попов!
— Да, среди них попадаются скверные личности, — подтвердил Боккар.
— Слепая вера в авторитет…
— …благодеяние для человеческой слабости, — прервал он меня. — В государстве и церкви, как в самом маленьком судебном деле, должна быть последняя инстанция, дальше которой нельзя заходить.
— Чудотворные реликвии!
— Исцеляли же больных тень святого Петра и плат святого Павла, — очень спокойно возразил Боккар, — отчего же мощи святых не могут творить чудеса?
— А что вы скажете об этом глупом поклонении Деве Марии?..
Не успел я проговорить эти слова, как ясное лицо фрибуржца исказилось, кровь бросилась ему в голову, он побагровел, вскочил со своего кресла и схватился за шпагу, воскликнув:
— Вы хотите оскорбить меня? Если таково ваше намерение, доставайте оружие!
Девушка тоже испуганно приподнялась со своего кресла, а советник с мольбой во взгляде протянул руки к Боккару. Я был крайне удивлен неожиданным действием, которое произвели мои слова, но постарался не потерять присутствия духа.
— О личном оскорблении тут и речи идти не может, — спокойно сказал я. — Я не подозревал, что вы, Боккар, человек светский и образованный и к тому же, как вы сами говорите, проявляющий мало интереса к вопросам религии, в этом единственном пункте проявите такой пыл.
— Разве вы не знаете, Шадау, того, что известно не только в области Фрибурга, но и далеко за ее пределами? Что Эйнзидельнская Божья Матерь явила чудо мне, недостойному?
— Нет, уверяю вас. Садитесь, дорогой Боккар, и расскажите нам об этом.
— Это известно всему миру и даже изображено на памятной доске в самом монастыре. На третьем году жизни я тяжело заболел, и следствием болезни стал полный паралич. Все лекарства оказывались бесполезными, ни один врач не мог помочь мне. Наконец моя добрая матушка ради меня босиком совершила паломничество в Эйнзидельн. И вот свершилось чудо! С каждым часом мне становилось лучше, я окреп и оправился, и теперь, как видите, у меня здоровые руки и ноги! Только Эйнзидельнской Божьей Матери я обязан тем, что могу радоваться своей юности, а не влачу существование ненужным калекой. Теперь вы поймете и найдете естественным, что я всю жизнь буду благодарен моей заступнице и от всего сердца Ей предан.
С этими словами он вытащил из-под куртки шелковый шнурок с брелоком, который носил на шее, и набожно припал к нему губами. Шатильон, наблюдавший за ним со странным выражением лица — и с насмешкой, и с умилением, — любезным тоном спросил: