Мать звонила Сигизмунду — жаловалась на плохое самочувствие. Умоляла ездить поосторожнее: участились аварии. Сигизмунд и сам по возможности за руль лишний раз не садился. Нехорошо было в городе. Тревожно. Так тревожно, что хоть волком вой.
Вчера пьяного видел — сидит себе под стеной, задрав голову к серым небесам, и воет от души в голос… Постоял, послушал, поддержал. Мысленно, конечно.
А Лантхильде все нипочем. Она делом занята — ребенка вынашивает. Вслушивается во что–то такое, Сигизмунду неслышное… Болтает больше прежнего. Что увидит — о том болтает, путая русские и таежные слова. Как птичка. Точнее, как птица. Крупновата для «птички».
Но вот минул день, и снова они выходят из дома вдвоем. В городе тихо, безлюдно. Тревога на ночное время улеглась. Протяжно, с нарастанием, грохочет сползающий с крыш снег. То тут, то там. То ближе, то дальше. И так по всему городу. Вдалеке воют милицейские сирены, но этот звук не нарушает тишины.
Город отдыхает. Он залит мертвенным, светом фонарей. Петербург подобен чиновнику в болотного цвета вицмундире, застегнутом под самое костлявое горло. Он до сих пор подобен чиновнику. Для того, чтобы одухотворить его ночные пустынные улицы, достаточно фигуры какого–нибудь пьяницы, праздно бредущего вдоль обшарпанных стен. А подчас и пьяницы не нужно — город живет своей таинственной, мертвецкой какой–то и в то же время чрезвычайно цепкой жизнью.
Вечером пятого февраля шел снег. Он пал разом на все, закрыв лужи, следы, обломки льда, разбросанный мусор… В этот день Сигизмунд с Лантхильдой вышли из дома поздно. Была ночь. Когда спускались с крыльца, тишину разорвал душераздирающий вопль. Казалось, с какого–то ребенка живодеры пытаются содрать кожу.
Лантхильда вздрогнула, прижалась к Сигизмунду, застыла.
По взвинчивающейся спирали пошел ответный вопль. Он улетал в небесные сферы, утончаясь, казалось, до ультразвука.
— Мьюки, — спокойно пояснил Сигизмунд. — Весна, Лантхильд, на подходе. Гляди…
Когда они вышли во двор, Сигизмунд показал ей: на двух крышках люков двумя неопрятными кучами сидели два кота и натужно выли. Наконец у одного кота сдали нервы. Он бросился бежать. Второй погнался за ним. По снегу быстро пролегли две стежки мелких следов.
Лантхильда хихикнула.
— Мьюки мал, орьот гроомко.
— Да уж, — согласился Сигизмунд, радуясь тому, что с ними нет кобеля. Вот уж кто орьот гроомко.
Кобеля они оставили дома, потому что Лантхильда попросила покатать ее на машине. Любила девка ночные поездки по городу. И хотя ей нужно было сейчас много двигаться (для чего и затевались эти вечерние прогулки), Сигизмунд ей не отказывал. Делал с ней пару кругов по двору, потом катал.
В гараж она заходить боялась по–прежнему. Оставалась ждать на том месте, которое Сигизмунд про себя называл «последним рубежом».
— Стой, жди, — наказал Сигизмунд, оставляя Лантхильду у «последнего рубежа». — Сичас подадим карету, ваше величество.
Она подняла к нему лицо, улыбнулась. Свет фонаря высветил каждую черточку этого лица: длинный нос, большой, твердо очерченный рот, подкрашенный светло–розовой помадой «Револьюшн» (купил–таки!), ясные серые глаза в белых пушистых ресницах, светлые брови–стрелы… На воротнике шубки из фальшивого леопарда лежала лантхильдина коса — тайная гордость Сигизмунда — не коса, а косища, буйство жестких белых волос, сплетенных туго–натуго и перетянутых резинкой с какими–то дурацкими блескучими розочками.
Сигизмунд чуть наклонился и поцеловал ее в губы.
— Сейчас, — шепнул он.
И пошел к гаражу.
Она немного постояла, переступая сапожками — подмораживало — а потом, завидев медленно идущего по снегу кота–победителя, присела на корточки и начала подкыскивать, смешно присвистывая:
— Ктсс–сс… ктсс–ссс…
Сигизмунд вошел в гараж. Включил зажигание, стал прогревать мотор. Усмехался про себя — все представлял, как Лантхильда сюсюкает с мьюки. От слова «кот» она отказывалась категорически. Мьюки и мьюки. Да и сам Сигизмунд все больше склонялся к таежной мове.
На днях вспоминал одну старую песню Мурра — давно ее не вспоминал, а тут вдруг всплыла в памяти:
Ты — дурак, и я — дурак, все мы — братья–дурни…
Жизнеутверждающая такая песенка.
Поймал себя на том, что мысленно перекладывает ее на девкино наречие. Песенка перекладывалась без всяких усилий: