— Держи, — Эркин перебросил ему через огонь свёрток и сел свободнее, расслабив мышцы. Андрей покосился на него, на Фредди, налил себе ещё и явно задумался над выбором между сахаром и конфетой.
— Бери, не думай, — усмехнулся Эркин. — Я не буду больше.
— Не понравилось? — вскинул на него глаза Фредди.
— Нет, почему. Вкусно. А так…
— Вспомнил чего? — Андрей положил в кружку сахар и размешивал его черенком ложки.
— А хотя бы, — Эркин откинул со лба прядь и посмотрел на Фредди, быстро сшивавшего внахлёст концы ремня. — Умеешь.
— Я на коня сел, — Фредди усмехнулся, — до рождения ещё. И всю эту круговерть со скотом знаю, как вам и не снилось.
— До рождения это как? — заинтересовался Андрей.
— А просто. У меня отец ковбой. Да больше года на одном месте не держался. Ну, и ездил. А мы все за ним. Мать меня и родила чуть ли не в седле, — Фредди попробовал шов на разрыв и взялся за следующий конец.
— На Подлюгу ты ловко сел, — улыбнулся Эркин. — Я так не умею. И нас посшибал здорово.
— Тормоз дело нехитрое. — Фредди посмотрел на Эркина и снова вернулся к работе. — У тебя получится. Эндрю легковат ещё. Силу наберёт и тоже сможет.
— И с рабами дела не имел, значит? — не выдержал всё-таки Андрей.
Эркин досадливо крякнул, но Фредди спокойно ответил, обрезая залохматившийся край.
— Своих у нас отродясь не было. Да и вообще… Я не из Алабамы, там у нас, в Аризоне, прерии. Сухие. Стада большие и перегоны длинные. Рабов из ранчеро никто почти не держал, невыгодно. Если только там по дому десяток, не больше. А со стадами ковбои на контрактах. Ну вот. А отец… ковбой лихой, от бога, но то запьёт, то не тому морду набьёт, то всё сразу. И на новое место. А это, само малое, ползаработка хозяину оставил. Неустойка. И мы за ним. Нас, пискунов, девятеро было. Я один остался. Отец сорок лет до солнца вставал, после солнца ложился, а нажил… В чём принесли его тогда из салуна, в том и похоронили. Сменки не было, — Фредди оторвался от шитья, твёрдо взглянул на парней. — Белая рвань. Слышали такое? — они кивнули. — Вот я белая рвань и есть. С десяти лет у стада крутился. Работал как мужик, а получал как пацан.
— Это всегда так, — усмехнулся Эркин. — Как хлеба так пайка половинная, как плетей так двойная.
Все засмеялись. Фредди отложил ремень и налил себе кофе. Сунул за щёку конфету и стал пить маленькими частыми глотками.
— Там, в Аризоне, хорошо? — задумчиво спросил Эркин.
— А хрен её знает, — устало отругнулся Фредди. — Я там, дай бог памяти, сколько лет не был. Как везде. У ковбоя дом — седло, и кольт вместо жены.
— А… родина? — нерешительно спросил Андрей.
— Где живёшь, там и родина. Человек ко всему привыкает.
Эркин кивнул, соглашаясь. Фредди отставил кружку и снова взял ремень.
— Ты рубашку себе зашивать собираешься? — Эркин повернулся к Андрею. — Или так и будешь в моей ходить?
— А что? У тебя руки чешутся?
— Давай сюда.
— Не, — ухмыльнулся Андрей. — Сам зашью. Ты мне лучше как ему… как это называется?
— Массаж, — подсказал Эркин.
— Поорать охота, — понимающе кивнул Фредди.
— Нельзя тебе, — вздохнул Эркин.
— Почему? — обиделся Андрей, а Фредди оторвался от шитья, удивлённо глядя на Эркина.
— Рубцы ещё слабые, полопаются, — просто объяснил Эркин. — У меня же вот, — он гибко изогнулся и провёл ладонью по спине Андрея, тот дёрнулся, выгибаясь. — Понял? А если по коже? Весь в крови будешь.
— И меня поэтому через рубашку мял?
— Поэтому тоже, — кивнул Эркин, и Фредди воздержался от дальнейших расспросов.
Андрей допил кофе и пошёл к вьюкам. Принёс остатки рубашки и свой мешочек, где хранил нитки, иголки и прочее. Что-то бурча себе под нос, взялся за шитьё. Эркин собрал миски и кружки и ушёл их мыть. Когда вернулся, Фредди уже сосредоточенно чистил кольт, а Андрей возился с рубашкой. Эркин сложил посуду, пригляделся к его работе и, хмыкнув, сел к костру. Взял со сковородки конфету, повертел, разглядывая обёртку, будто хотел прочитать надпись. Развернул и долго рассматривал лежащий на ладони жёлтый полупрозрачный сплющенный с боков кругляш. Поднял на Фредди глаза.
— Они… называются как-то? Дорогие?
У Фредди дрогнули руки.
— Дешёвые! Дешевле нету. Их и зовут ковбойскими, — в его голосе прозвучала обида. Всё-таки пришлось…
— Не сердись, я по другому делу спрашиваю. Ковбойские, значит… Андрей правду сказал, вспомнилось. Я когда на ломке лежал… — и перебил сам себя. — Ты ж не знаешь, что это. Когда раба на новое место привозят, его по лицу ударят пару раз и заставляют руки целовать. И всё. А индейцев, отработочных, ломают. Долго бьют. Чтоб покорными были. Ну вот, я раб, а меня с отработочным спутали, индеец же, и на ломку отправили. В пузырчатку. На шипах привязанный лежишь. Ну, ещё и походят по тебе потопчутся. Надзиратели там, дети хозяйские. Обычно на трое суток привязывали. Ни еды, ни воды, конечно. Потом суставы долго болят. И спишь на животе, спину бережёшь. А на вторую ночь не били меня, решили, что сломан. Привязали и ушли. Вот тогда и было…
— Зачем привязали, если сломан? — с трудом спросил Фредди.
— А я знаю?! На ломке всегда меньше трёх суток не лежали. Меня ещё после второй ночи сняли, сообразили, что раб. Ну вот…
…Темно и душно. И хоть не шипы уже, так, бугорки, а впиваются… кричать страшно, добавят. Он извивается, пытаясь лечь как-то поудобнее, но только растравляет спину. Воспалённо горят глаза и пересохший рот. Каждое движение, да что там, вздох отзывается болью в напряжённых суставах, натянутых сухожилиях. И страшная пульсирующая боль в низу живота, в паху. И забывая про цепи, он дёргается, пытаясь свести, сжать ноги, будто этим умерит боль. И испуганно замирает, когда открывается дверь и ослепительно яркая полоса света ложится на пол. Опять? Снова бить? За что?! Но дверь закрывается, и снова темнота. Ушли? Нет, вошедший здесь. Он слышит его натужное дыхание, будто человек скрывает кашель или что-то тяжёлое тащит, и шаги. Грузные, от которых сотрясается пол и бугры плиток впиваются в тело. Человек подходит к нему. Шелест одежды, запах спиртного… жёсткие, грубые, но не злые пальцы ощупывают его лицо, грудь, живот, надавливая на ушибы.
— Ну, это всё ничего, — тихо, словно самому себе говорит человек.
Но это не рабский шёпот. Нормальный. И тут эта рука ложится ему на лобок, движется вниз. Он не может уже сдерживать рвущийся из горла крик, но те же пальцы жёстко запечатывают ему рот.
— Молчи!
Он покорно закусывает губы и терпит этот грубый непонятный осмотр. Ему ощупывают член, мошонку, и боль становится нестерпимой.
— Ну, всё, — бормочет человек. — Ухайдакали парня, такая фактура была… и всё псу под хвост.
Пришелец, кряхтя, выпрямляется, но не уходит. Дрожь предчувствия новых истязаний сотрясает тело. Так и есть. Чужая рука нащупывает его лицо, шуршит бумага, и что-то твёрдое раздвигает ему губы. Он стискивает зубы, но ему умело нажимают на скулы и заставляют разжать челюсти. Что-то твёрдое, стучащее о зубы, как кусок стекла, засовывают ему в рот и шлепком под подбородок не дают выплюнуть.
— Прижми языком к нёбу и соси. Не грызи, чтоб дольше хватило.
Удаляющиеся шаги, снова слепящая полоса света, он успевает заметить сапоги, но уже опять темнота, и он один. И кисло-сладкий вкус во рту от странного предмета…
…- Я не знаю, кто это был. Думал, перебирал. Никто не подходит. А вкус этот самый, — Эркин подбросил конфету на ладони, ловко поймал и засунул за щеку. Усмехнулся. — Ковбойские…
Фредди, молча слушавший рассказ, странно дёрнул углом рта, с трудом выговорил.
— Белый? Этот…
— А раб не вошёл бы, — пожал плечами Эркин. — Дверь на ключ запиралась. Ключ у хозяина и дежурного надзирателя. Дежурным Грегори был. Он не самая сволочь, я долго на него думал, но… не он. Грегори тогда пьяным не был. Он между запоями не пил. А в запой его дежурным не ставили. И не дал бы Грегори конфету. Он, — Эркин зло усмехнулся, — шутить любил. От шуток его только солоно приходилось. Он если б что и сунул, то… дерьмо какое-нибудь. Чтоб посмеяться. И не тайком, а при всех, на свету. Ну, чтоб и другие тоже, посмеялись. А этот… старый, пьяный…