Отправка орудия казни оживила полемику; „Эхо Сены и Ионы“ торжествовало: бегство осужденного подтверждалось самым блестящим образом. Министр захотел сгладить впечатление, вызванное этой мерой. Чтобы доказать обществу что Шамар еще жив, и находится в Марнской тюрьме он послал к нему на консилиум трех знаменитых врачей, членов медицинской академии. Эти господа не постановили решительного приговора, но отнеслись с безусловным одобрением, даже с похвалой, к системе лечения, применяемой доктором Шаржбефом. „Эхо Сены и Ионы“ подняло на смех то, что оно называло: „Комедии отправления на тот свет“. Не зная что делать, министерство через посредство агентства Гаваса, объяснило, что гильотину пришлось увезти из Марна, так как ей предстояла работа в другому месте; и, чтобы оправдать этот предлог, на юге казнили какого-то обыкновенного уголовного преступника, помилование которого было уже почти решено. После этого всетаки пришлось отослать гильотину в Марн, где ее встретили с таким восторгом, точно это был Троянский конь.
Между тем, вопреки всем ожиданиям, Шамару стало лучше.
Ванны, обливания, обтирания, вспрыскивания, уколы, обжигания, прижигания, лед, холод, тепло, железо и яд, одним словом, все средства терапии и все лекарства фармакопеи были выдвинуты на борьбу с болезнью. Из Парижа приехал сам профессор Вигье, чтобы сделать опыт со своей анти-тифозной сывороткой, вызывавшей оживленные споры в академиях и других ученых обществах. Он придавал громадное значение жизни и смерти Шамара: какая счастливая находка — иметь возможность сделать вскрытие своего пациента сразу после полного его выздоровления! Никогда в клинике не представится такой счастливый случай при начале лечения новым средством. Да, это была правда, Шамар выздоравливал. Жар его ослабевал, язвы кишок затягивались. Он начинал проглатывать несколько капель молока, бульона, ложечку минеральной воды. Вокруг него снова зарождалась радость. Г. Лелонг де-Рожерэ и доктор Шоржбеф, встречаясь, обменивались улыбками и крепкими рукопожатиями. Падение температуры больного успокаивало лихорадку целой массы людей.
Сам он ощущал необыкновенное благосостояние. Он как бы просыпался после бесконечно долгого сна и не помнил, что с ним было, прежде чем он заснул. Он чувствовал, как после долгого оцепенения в его истощенном теле просыпается жизнь. Вздохнуть полною грудью, выпить глоток молока, с большим усилием подвинуть руку или ногу, все это доставляло ему странное, глубокое удовольствие, которое удивляло, забавляло его, но которым он вполне наслаждался. С каждым днем эти удовольствия повторялись чаще, чувствовались живее; у него было как бы новое тело, которому не надоело животное наслаждение жизнью; все было ему приятно, все хорошо. Он очень полюбил молоко, свежее, густое молоко, белизна которого, так же как белизна простынь, успокоительно действовала на зрение; у него такой сладкий и приятный запах, оно ласкает рот, точно теплый бархат, и превращается в хорошую, красную кровь, живую, питательную. Чуть заметное щекотание бегало по всему его телу, как будто источник жизни снова начал течь после долгой приостановки. Часто, утомившись внутренним наблюдением собственного выздоровления, Шамар открывал глаза и, лежа неподвижно, осматривался кругом. Тюремная больница, помещенная в отдельном флигеле, как того требует гигиена, представляла очень приятный вид. Окна, хотя с решетками, были высокие, широкие, с прозрачными стеклами. Сквозь них виделся большой кусок голубого неба и вершина холма, то ясно обрисованная, то закутанная туманом, то зеленая, то серая, смотря по погоде и по времени дня. Светлая окраска стен увеличивала свет комнаты: кровать не походила на узенькие кровати камер, она была белая, широкая, с мягкою, упругою постелью. Около нее стоял ночной столик, стул, лежал коврик, точно у богатых людей. Если бы Шамар был один в этом длинном дортуаре, огромном, как галерея дворца, он, пожалуй, соскучился бы; теперь, напротив, именно потому, что он был единственный больной, его окружали постоянными заботами, которые развлекали его. Служащие в больнице, монахиня и фельдшер, все время были при нем; они наблюдали все его движения, угадывали его желания, предупреждали их. Когда фельдшер приподнимал его, он с каким-то сладострастием чувствовал свое тяжелое тело в этих сильных и осторожных руках. Но он особенно любил, когда его укладывала сестрица, сестра милосердия в светлоголубом платье, еще молодая, с розовеньким личиком, обрамленным белым чепцом. Она наклоняла над ним свой стройный стан, свою девственную грудь и говорила сдавленным голосом. Это было какое-то целомудренное видение, одной стороны, внушавшее ему почтение, с другой — своею прелестью возбуждавшее в этом обновленном теле бессознательное и сильное волнение, подобное тому, какое является при наступлении половой зрелости.