Выбрать главу

-- Да, тяжело, конечно... -- вздохнул я. Но три раза в неделю, наверное, можно как-то вытерпеть?

-- Это еще не все. -- мрачно продолжил Дмитрий. -- Ближе к коде музыканты тоже начинают раздеваться и подходить к нашей койке. Под самый конец играют только контрабас и две скрипки, а весь остальной оркестр стоит голый прямо перед кроватью, где я ебу Беатрис, плечом к плечу, и дрочит в такт. Я ее ебу, она дирижирует, а они дрочат. А потом - самое главное финальный аккорд. Это значит, я должен точно по взмаху дирижерской палочки кончить Беатрис или в рот, или во влагалище, или между грудей, или просто брызнуть на лицо и размазать рукой - в разных произведениях по-разному, и все в нотах расписано. А остальные музыканты тоже должны кончить одновременно со мной прямо на нее, и куда-нибудь ей попасть. Они, падлы, все время на меня попадают, я уже заебался со сцены весь обспусканный уходить. Первый раз, когда меня вот так всего обспускали, со мной вообще истерика случилась. А Беатрис, эта сучья бельгийская лошадь, только ржет. Я ору, по полу катаюсь от злости, а она меня схватила на руки и тащит в ванную. Успокойся, Димочка, успокойся! В ванной Беатрис облизала меня всего как сука, всю спущенку с меня слизала, потом сунула меня под душ, мочалкой вымыла и полотенцем мохнатым обтерла. Я смотрю - вроде и вправду успокоился. Потом привык. А вообще, еще многое от темпа произведения зависит. Когда играешь престо ажитато, так приходится в таком темпе хуем работать, что оттуда начинает паленой резиной вонять. И устаешь до полусмерти. Но самое страшное - это все-таки ларго. Ебешь ее медленном темпе... до-о-о-лго... кажется, что так и будешь ебать до скончания века. Хуй весь вздувается от напряжения, опухает, потом голова начинает кружиться, и такое впечатление, будто с каждым разом, когда хуй засовываешь в пизду, то пизда тебя засасывает. Ребята из оркестра говорят, что Олега Семеркина четыре года назад так и засосало. За одиннадцать тактов до финального аккорда парень пропал - всосало его в пизду целиком, и так его с тех пор больше не видели. Беатрис после этого два раза ездила в Австрию - вроде официально с концертами, а на самом деле - договаривалась со спелеологами. Две партии спелеологов спускались туда, искали Олега, но не нашли. Третья партия спелеологов под руководством Франца Майера и сама не вернулась. В Австрии тогда траур был трехдневный, если помнишь. Франца все знали в стране, личность известная, это тебе не Олег, о котором кроме родителей и всплакнуть некому. Но Беатрис уехала из Австрии, и никто не знал, где искать Франца и его людей. Официально сказали, что они где-то в пещере пропали. Видал я, Толик, ту пещеру...

Мы, не сговариваясь, налили по полной стопке и выпили.

-- Сколько раз, Толик, хотел я бросить это дело. Ведь уже и матери получше, на заграничных лекарствах. Каждые полгода отправляю ее в лучший санаторий. Квартиру купил хорошую, денег отложил порядком. Да только понимаешь - не могу уже бросить! Привык. Во-первых, заграница. Помню, как мы первый раз полетели в Париж, через Амстердам. Я ведь до этого никогда не был за границей. А тут летим, естественно, в первом классе, кресла под нами огромные. Да Беатрис на обычном и не уместится. И вот, подают нам легкий завтрак - ну там ветчинка, морковочка на пару вареная. И вот - другая она, эта морковка заграничная, не такой у нее вкус как у нашей. Ем я ее, и кажется мне, как будто я от гриппа выздоравливаю, и от этого у меня вкус подмененный. Да и вообще - все там другое. Подлетаем мы, помню, к Амстердаму, в иллюминаторе внизу берег моря видать, а на берегу, сколько глазу видно, стоят мельницы малюсенькие и крылышками машут. Потом мне мне только сказали, что мельницы те огромные и электричество вырабатывают. А Париж, Толик, Париж! Вот у нас в любом городе пройди - везде либо говном воняет, либо помойкой, либо еще какой-нибудь козлятиной. А в Париже... Толик, я любил вставать в пол-шестого утра и просто гулять по Парижу. Какая чистота! Запахи какие! Из булочной пахнет бубликами сдобными, корицей. Из цветочного магазина цветами пахнет - их ранним утром завозят. Всюду ароматы! Кофе, какао... Главное только на собачье говно не наступить - вот его почему-то в Париже полным-полно. Но запахи все равно хорошие, не как у нас. А какое там небо! Чистое, синее, как шампунем промытое. Зайдешь в бистро. Ну там, круассан, омлетик какой-нибудь, помидорчик порежут. А помидор красный, спелый, мякоть сочная, ароматная. Ешь его - и от удовольствия почти словно кончаешь. Я ведь теперь когда с Беатрис кончаю, уже почти ничего не чувствую. Так, механически, чисто профессионально брызгаю, а удовольствия никакого. А вот от еды я еще не разучился удовольствие получать, и даже наоборот - сильнее стало оно намного, острее. Наверное, организм как-то компенсирует потерю в одном месте за счет другого. Вот и я теперь уже без Парижа не могу. Влюбился в этот город. Как раньше Светку любил, так теперь Париж.

Я согласно кивнул.

-- Однажды я совсем было разругался с Беатрис, не получалась у меня новая партия, ничего не выигрывалось. Все - говорю - нет больше моих сил, хочу уволиться, и черт с ним со всем. Но Беатрис, она сука, такая хитрая! Говорит мне: Димочка, солнышко, тебе просто надо отдохнуть. Тебе надо поразвлекаться шоппингом. Вот тебе пять тысяч франков, сейчас шофер отвезет тебя в торговый центр. Походи там, купи себе что-нибудь, чего тебе хочется, отдохни, развейся.

Ну, делать нечего, я поехал. И вот, хожу я по этому центру. Огромное здание, и магазинов в нем разных внутри - видимо-невидимо! Там и одежда, и обувь, и постельные принадлежности, и посуда, и инструменты, спортинвентарь, мебель шикарная, продукты, какие только на свете бывают. Да вообще все на свете там есть. А как все оформлено, Толик! Вот идешь, и видишь - детская спаленка, а там кроватка стоит, игрушки набросаны мягкие, шкафчик, полочки, лампа горит с полосатым матерчатым абажуром, а постель так взбита, и свет от лампы такой теплый, что кажется, что ты сам маленький, лежишь в этой постели, весь такой мягкий, расслабленный, еще ничего в жизни не знающий... Ничего в эту спальню не проберется, никакие взрослые заботы и тревоги, никакая печаль... Я, Толик, час целый стоял рядом с этой спаленкой, мысленно лежал в этой кроватке и плакал детскими слезами. И от этих слез у меня что-то внутри отмякло, и я вдруг начал вещи замечать. Я вдруг увидел, что у каждой вещи, кроме того что она из чего-то сделана и имеет форму, ну там, вес - у нее еще есть сияние. Аура. И это сияние вокруг вещи говорит про тот комфорт, который эта вещь создает. Вещь вроде сама, без слов, рассказывает о себе, показывает, что она может.

-- И что она может, Дим?

-- Комфорт, Толик! Все вещи дают комфорт. Вот проходишь ты мимо кресла, и оно тебе рассказывает, как хорошо в нем сидеть, вытянув ноги и покачиваясь. Словно чувствуешь эту негу, расслабленность, хотя никогда в него и не садился. Халаты и рубашки заставляют почувствовать кожей шелковистость и мягкость ткани. Обеденный стол приглашает тебя поесть. Пляжный шезлонг напоминает о том, как хорошо загорать под солнцем, у воды. А сколько еще всего - всякие тарелочки, чашечки, кастрюлечки разные, термосочки для кофе... Пройдешь еще куда-то, а там подушечки, коврики пушистенькие, гобелены, покрывала, мягкие тапочки... Каждая вещь, Толик, рассказывает о комфорте, поет о комфорте, кричит о комфорте. И я без этого комфорта уже не могу жить. Поймала меня Беатрис, поймала крепко -накрепко.

Дима помолчал, тяжело оперев голову на руки.

-- Так вот - что-то со мной произошло с тех пор. Чувства мои, Толик, поменялись. Раньше чувства у меня были наши, простые, русские. Я простую жизнь любил, Светку свою любил, мамку любил. Никакого говна вокруг себя не замечал, ни про какой Париж не думал. О карьере музыкальной мечтал. А теперь все поменялось. Ведь Беатрис действительно сделала из меня звезду. Я ведь не только на пизде у Беатрис играю - мы еще и с нормальными концертами всюду выступаем. Мне бы радоваться - а я не могу. Онемела душа, и нет в ней тех чувств, что раньше были. Я теперь только от буржуйского комфорта радость чувствую - да нет, даже не радость, а сам не знаю что. Нет, это не радость. Радость была ярко-красного цвета. А это чувство не красное, а скорее коричневое, как шоколад. Вот только этот комфорт шоколадного цвета я теперь и чувствую. А все остальное, все что яркое, красное - я теперь чувствовать разучился. Светка плачет: Димчик, почему ты стал такой неласковый? Почему тебе не нравится, каким мылом я помылась, зачем ты ко мне придираешься? А я не могу, Толик. Пахнет от Светки дешевым мылом, которым она умывалась, а я теперь сильно разборчивый стал, и запах дешевизны меня раздражает. Жалко мне Светку, а сделать ничего не возможно, все рушится. Засосала меня Беатрис, засосала буржуйская жизнь неестественная, и скоро наверное совсем засосет, как Олега Семеркина. Да ну и хуй с ним, все равно уже менять что-либо поздно.