Выбрать главу

Толпа подходила к московскому посаду.

А посад был и так не пуст.

На Жилиху полагаться, конечно, нельзя. Она уверяла с клятьбой да с ротьбой, что в той же толпе шли по гати и её одножихари-кукуевцы, а с ними будто и ольховецкие сироты, которых вёл, по её словам, тихий воротников зять. Без Жилихиной божбы известно, что воротников зять подлинно был в народном скопище, наполнившем поздним вечером весь московский посад и теснившемся к Бахтеярову двору. Это подтверждает и старуха Воитиха. «Вижу, — говорила она про Воротникова зятя, — тискается он, сердешный, сквозь людей к Бахтеярову крыльцу, а на плече-то у него, у сердешного, горбуша с кривым косьём, а в горбушином-то долгом лезвее месяц так и поигрывает». Такие подробности Воитиха едва ли придумала: верно, в самом деле видела.

Однако вероятнее всего, что, вопреки Жилихиным клятвам, ольховчане и кукуевцы явились в посад не в одно время с толпой, которую вели по неглименскои гати можайские кузнецы, а несколько ранее.

Ведь биричи-то не все были таковы, как Худяк да Шейдяк или как краснорожий Балакирь. У большинства биричей душа выболела за этот день не меньше, чем у кузнецов да у кудринцев. Биричи, как ни были молоды, сами ведь были такие же подневольные люди, челядники. Так каково же им было идти по слободам да по селищам, где у них были отцы и матери, и скликать своих же братьев в поход против своих же. Из всех биричей созорничали только те трое, а остальные двадцать хоть и поздно, а дошли всё же до тех подмосковных селений, куда уговорились с товарищами идти.

Другое дело, как и что они там выкликали...

Бесспорно одно: что к тому времени, когда кузнецкая толпа, оставив за собою гать, поднималась уж Посуху к посаду, посадские улочки — правда, не такие узкие, как говорил в насмешку Яким Кучкович (что будто баба бабе через улицу горшки на ухвате передаёт), но всё же и не широкие — были уже битком набиты сиротинской братией и посадскими людьми.

Верно и то, что собравшийся в посаде народ уж сильно шумел (тот шум был и в городе слышен) и что когда слилась с ним только что привалившая кузнецкая толпа, то её в наступившей к тому времени ночной темноте не сразу отличили от пришедших ранее.

Несомненно, наконец, и то, что молодой полумесяц, который успел подняться ещё выше и светил всё ярче, поигрывал не в одной только ольховецкой горбуше, а и в других лезвеях, долгих и коротких, широких и узких.

Поигрывал белый месяц и в глазищах великана, чья чёрная голова и чьи страшные плечи высились над всеми головами и вскоре оказались у самого Бахтеярова крыльца.

Шум приметно усилился.

Бахтеяр, весь в поту, не зажигая света, сидел ни жив ни мёртв в темноте, у себя в холодной клети, когда вся его просторная шестистенная изба содрогнулась от гулкого удара чем-то непомерно тяжёлым по её передним дубовым венцам. Венцы были свежие, в полтора обхвата каждый.

Бахтеяр не знал, что это воротников большак хватил по его красной, уличной стене со всего маха своей огромной кузнецкой кувалдой. Дубовая стена, сбитая на совесть, конечно, не рассыпалась, но стоявшая в переднем углу тёплой избы на полочке большая икона упала от сотрясения на пол и раскололась надвое. Нехорошко Картавый сам это видел и тогда же подумал, что примета дурная.

Тогда-то Дубовый Нос и затормошил своего захребетника Нехорошка, чтоб тот двором, да огородом, да посадскими задами пробрался в город к посаднику и чтоб попросил посадника поскорей прислать ему, Бахтеяру, обещанный боярский снаряд. Но уж не для похода: Дубовый Нос хотел раздать тот снаряд своей пеляди, надеясь, что она, получив в руки снаряд, обережёт его, Бахтеяра, от буйствующей толпы.

Дубовый Нос из страха ещё ни разу не выходил ни крыльцо. Боялся даже оконницу отволокнуть. Так что своими глазами не видал ещё, какова та ночная толпа только слышал её голос.

Если бы видал, то поступил бы, может быть, иначе.

VII

На боярском почти пустом дворе этот день протекал до странности тихо.

Незадолго до заката, когда со стороны посада ещё не начинал доноситься шум, Гаша не торопясь спускалась со своей горенки, чтоб справиться, не воротилась ли домой её мать, которая ещё в обед ушла куда-то со двора совсем одна (Гашу это тревожило), и чтоб проведать сынка, который был с мамушкой в саду и играл в песок на нижней ступеньке первого рундучного всхода, того самого, под которым нашли в своё время стольника Ивана Кучковича. Корзины с хмелем стояли на прежних местах, только открытые и не похожие больше на гробы; из одной почти весь хмель повысыпался и лежал густым ворохом на земляном полу: его так и не удосужились смести, как не успели приколотить и тесины, оторванные учеником покойного хитрокознеца, как не подобрали и упавших на землю веников.

Войдя по дороге на рундук в верхние сени, Гаша остановилась в изумлении.

У одного из окошек, глядевших на двор, стоял, задумавшись, её отец, боярин Пётр Замятнич. Он был в полном боевом доспехе, который поразил Гашу своим сверкающим великолепием.

По молодости и по женской неопытности она не могла, конечно, догадаться, что на отце боголюбовская добыча: доспех был с княжого плеча.

Пётр Замятнич вырядился так в расчёте на то, что изощрённая роскошь его воинского снаряжения не только ошеломит, но и устрашит непривычный к такому зрелищу московский полк, а ещё больше тех лесных орачей, на которых он пойдёт с этим полком.

Седая голова боярина приходилась выше оконницы и была в тени. Предзакатное летнее солнце обливало весь ещё крепкий стан Петра Замятнича. Стальные оплечья так и горели, а мельчайшие перевивы кольчужной курчавой проволоки переливали ясной рябью, как играющая на солнце вода.

К скамье был прислонён высокий щит, который кинулся Гаше в глаза огненно-яркой, словно живой Червленью и золотым блеском. Щит был выделан в виде большой, заострённой книзу миндалины, окаймлён наложенной на червлень сквозной резьбой из лощёного золота, а в середине щита поверх той же червлени поднимался на задние лапы литой из золота пев.

Этот взъярённый золотой лев на пламенно-алом поле был семейным знаком владимиро-суздальских князей — Юрьевичей.

А в углу сеней стояло вовсе не примеченное Гашей копьё.

Оно не блистало дорогой оправой, но было, чего Гаша тоже не могла знать, памятное, заветное.

Когда вскоре после казни старого боярина Кучка, Гашиного деда, Андрей во время одного из самых первых своих боев под Киевом вынесся вперёд, то обуянного залесского княжича чуть не просунул длинной боевой рогатиной столкнувшийся с ним дебелый волынянин. О щит промахнувшегося волынянина обломилось Андреево княжеское копьё. Над головой княжича взметнулась тяжёлая медная, налитая внутри свинцом булава, которая готова была уже громыхнуть об Андреев шелом, когда чьё-то копьё (как потом оказалось, Прокопьево) скользнув мимо Андреева левого локтя, вошло волынянину в самое сердце.

Андрей взял это копьё себе и берёг до самой смерти у себя в ложнице. В час своей гибели он хватился, что нет Борисова меча (выкраденного Анбалом), а о Прокопьевом копьё, спасшем ему когда-то жизнь, он забыл. Пётр подобрал заветное копьё в ту же ночь.

Оно-то и стояло в углу боярских сеней. На его древке, или, как говорили в Поросье, оскепище, были видны насечины, нанесённые вражескими мечами тогда же под Киевом.

Пётр оглянулся на дочь сурово и, как ей показалось, немного смущённо.

Гаша, не вымолвив ни слова (он тоже молчал), Почти пробежала мимо отца по сеням, только мимоходом глянув углом глаза в одно из дворовых окошек.

Она успела увидеть конюшего (не конюха, а самого конюшего), который водил по пустому двору отцова белого мерина. Заметила и то, что на мерине дорогое седло, отделанное серебром, костью и жжёным золотом, одно из тех, что висели на вбитых в стену деревянных костылях в глухой клети.

Гаша торопливо вышла на верхнюю площадку набережного рундука.

Внизу, на нижней ступени первого рундучного всхода, играл в песок Гашин сынишка. Над ним стояла, нагнувшись, Гашина мать, боярыня Кучковна. Не отрывая внука от игры, она поправляла его наглазную повязку.