Выбрать главу

В солдаты императорской армии слобожанин не стремился, и впоследствии Первая мировая война будет изображена в платоновской прозе как страшное бесчеловечное бедствие («…по семь дней на фронте черепа, не спавши, крушил!» — говорит один из героев «Ямской слободы»), и никакой героизации ее, оправдания — в отличие от куда более сложного авторского отношения к войне Гражданской, не говоря уже о войне Великой Отечественной, — у писателя не найти, а мотив уклонения от воинской службы встретится в «Ямской слободе» в разговоре между ее героями: Филатом и Игнатом Княгиным, по-уличному Сватом:

«…— А там, черти-дураки, кровь проливают…

— Где? — спросил Филат, и глаза его засочились от чужого участия.

— Где — не на бабьей бороде: на войне! Слыхал ты что-нибудь про войну, иль тут анчутки живут?

— Слыхал, Игнат Порфирыч! У меня в теле недомерок есть — бумагу на руки дали, так и хожу с ней — боюсь заховать куда-нибудь. А по нашей слободе мужиков мало забрали: кто на железную дорогу учетником стал, а кто белобилетник».

Еще более резко война осуждается загадочным гостем Мишей, большевиком, который приходит в дом к двум шапочникам — Филату и Свату — и остается у них: «Я на фронте был — там народ поголовно погибает, а ты говоришь, что сын мой еще больше увечиться будет! Да разве я дам его какой сволочи! Разве я пущу его на такое мученье…»

И хотя Платон Фирсович Климентов как машинист участия в боевых действиях не принимал, его отношение к перспективе отдать в действующую армию сына вряд ли сильно разнилось.

Окончательно Андрея Климентова освободила от империалистической войны революция. После установления советской власти молодой рабочий вторично пополнил число конторских служащих на ЮВЖД, где занимался продажей пассажирских билетов, и одновременно в сентябре 1918 года поступил сначала на физико-математическое, а затем перевелся на историко-филологическое отделение Воронежского государственного университета. Перед юношей открывалась гуманитарная карьера, однако что-то с ней не сложилось либо увлекло иное, и уже в мае следующего года Платонов оставил университет, проучившись в нем всего один курс, а в июне поступил на электротехническое отделение открывшегося в Воронеже рабочего железнодорожного политехникума.

Это была одна из самых важных развилок в его судьбе, и сделанный выбор многое в ней предопределил. Платонов шел в литературу не через гуманитарное образование, а через техническое, через производство, и позднее настаивал на том, что таким и должен быть путь пролетарского писателя. Учеба часто прерывалась, шла Гражданская война, наступал Деникин, Воронеж превращался в прифронтовой, а то и во фронтовой город и переходил из рук в руки. «Не доучившись в технической школе, я спешно был посажен на паровоз помогать машинисту, — писал Платонов в автобиографии. — Фраза о том, что революция — паровоз истории, превратилась во мне в странное и хорошее чувство: вспоминая ее, я очень усердно работал на паровозе… Позже слова о революции-паровозе превратили для меня паровоз в ощущение революции».

Революция и Гражданская война в России совпали с тем возрастом в его жизни, когда человеческая душа наиболее отзывчива и восприимчива к происходящему в мире («Бывает счастливое время, когда историческое развитие мира совпадает в людях с движением их сердец», — размышлял он позднее в рассказе «Афродита»), она уже не совсем юна и наивна, но еще не успела огрубеть и покрыться коркой скепсиса и иронии, что отчасти с Платоновым с течением времени произойдет и что с самого начала революции было в той или иной степени присуще его более старшим современникам — Бунину, Куприну, Пришвину, Булгакову, Алексею Толстому, Зинаиде Гиппиус, Мережковскому, не увидевшим в случившемся в России в 1917 году никакой музыки, а только кровь, жестокость, бесправие и оттого однозначно воспринявшим русскую смуту как национальную трагедию и катастрофу, а если свое мнение о революции и переменившим, то позднее.

В судьбе Платонова революция сыграла иную, очень личную, животворящую и благотворную роль. «Я жил и томился, потому что жизнь сразу превратила меня из ребенка во взрослого человека, лишая юности. До революции я был мальчиком, а после нее уже некогда быть юношей, некогда расти, надо сразу нахмуриться и биться…» И в черновых вариантах «Чевенгура» осталось не менее лирическое: «А революция? — вспомнил я в тамбуре вагона. — Удар по ветрам, ливням, душевной тоске, по семейной беде, по голодному горю, убийству, одиночеству, землетрясению, — по всем злобам и печалям, чтобы прямо, прочно и уверенно стояло тонкое тело человека на земле, чтобы грустное сердце и синяя мысль стали самой драгоценной и страшной силой в природе…» И чуть дальше: «Я тогда стоял на распутьи — истории и личной жизни: мне сравнялось 19 лет и столько же было двадцатому веку, я родился ровесником своему столетию, растущему в такт возрасту человека — во мне молодость, острота личной судьбы, а в мире одновременно революция».