— А где „Метрополь“ вначале вышел — у нас или „за бугром“?
— У нас отпечатали экземпляров двадцать, потом атташе по культуре американского посольства с диппочтой переправил книжку на Запад, там уже она была опубликована большим тиражом. И тут начались неприятности.
А главным редактором „Комсомолки“ тогда был Валерий Ганичев. Он, зная мое бедственное положение, позвал меня: „Хочешь полететь на полюс?“ — „Ну давай полечу“. И началась эта эпопея. Ганичеву не рекомендовали посылать меня, даже запрещали. Но он настоял на своем. Я быстро собрался, на рейсе „Аэрофлота“ вылетел в Якутию, затем оттуда вы меня взяли на дрейфующую станцию „СП“. Оставался последний отрезок, который предстояло преодолеть на маленьком самолете с лыжными шасси, но тут главному редактору опять позвонил Зимянин: „Вернуть Вознесенского!“ — „Извините, — отвечает Валерий Николаевич. — Поздно, самолет уже в пути“. А мы еще не взлетели.
— Да, я помню эти часы на „СП-24“ в ожидании сигнала от маршрутной группы, означающего, что они уже достигли цели и можно к ним лететь. Тогда на дрейфующую станцию обрушился небывалый десант человек в тридцать: журналисты, члены штаба, базовые радисты, почетные гости. Чилингаров, Сенкевич, Песков…
— Мы там бродили между домиков, места не было, чтобы поспать. По очереди грелись. С одного боку от печки горячо, зато другой бок в инее. Потом были эти удивительные часы непосредственно в точке полюса. Я отошел от лагеря в сторону, чтобы сосредоточиться. И вдруг замечаю, что недалеко за торосами прячется человек с ружьем. Куда я, туда и он. Ну, думаю, сейчас застрелит здесь. Вот какие длинные руки у моих врагов. Испугался не на шутку. А потом выяснилось, что это кто-то из летчиков решил меня от белых медведей страховать. Тогда я написал там стихотворение про тюльпаны. „Сюда земной не залетает звук. / Налево — юг, направо — юг, / юг — спереди, и сзади — юг, / и снизу юг глядит, как в черный люк. / И словно воплощенье телепатии, / живые, подмосковные тюльпаны / стоят и озираются вокруг“…
— А прежде вам приходилось бывать в Арктике или на дальнем севере?
— Нет, ни прежде, ни потом. Дальше Мурманска не был.
— И вот вы в поселке Черский на берегу Ледовитого океана. Мороз. Льды. Северное сияние. Какие ощущения тогда испытали?
— Очень светлые. Какое-то братство людей, бородатых, сильных, добрых. Все это было мне в новинку. Это не московская тусовка с ее мелочными страстишками, там даже воздух другой, я хорошо запомнил это ощущение — словно под кайфом ходили все. В том положении, в котором я находился, мне как раз требовалось общение с такими людьми.
Мы летели над океанскими льдами — час, два, пять, десять, — я смотрел вниз и ужасался: как ребята прошли этот страшный путь на лыжах? Немыслимо! Потом увидел их на полюсе: черные, обмороженные морды, худющие. Я ведь прежде сам никогда не сталкивался с проявлениями подобного мужества, это Роберт Рождественский воспевал такое. А тут столкнулся и был поражен. Какие чистые люди!
Кстати, Василий Аксенов тогда считал, что я этим полетом в Арктику пошел на компромисс с властью…
— И вывел вас слегка карикатурным персонажем в своей повести „Скажи изюм“. Вы там не только на полюс полетели, а в космос. Вы, кстати, не обиделись?
— Нет, мы дружим с Василием.
— Кто из моих друзей произвел на вас самое сильное впечатление?
— Шпаро, конечно. И потом этот радист, Мельников, кажется. „Синеокий Мельников, / без спиртного пьяный, / схож с помолодевшим / врубелевским Паном“… И сам полюс, конечно, произвел впечатление. Льды движутся, а полюс остается на месте. Всегда на своем месте. Так и с „Метрополем“ было: стоять на своем до конца! Вы знаете, я никогда не понимал и не принимал дурацкого прямолинейного патриотизма. Но то, что там происходило, мне понравилось. Лыжня через океан. Парни с обмороженными лицами. Что-то в этом было джеклондоновское. Я там написал стихи про то, что надо лечить душу синим светом льда. Какой контраст с Москвой — когда я вернулся, это остро почувствовал: мелочные обиды, склоки. Эх, вам бы всем вдохнуть воздух полюса!
— А что было дальше? Вы вернулись в Москву, „Комсомолка“ опубликовала цикл ваших полярных стихов…
— Но Зимянин все равно продолжал свое, очень был на меня зол. А через год, когда умер Высоцкий, Ганичев еще один фортель выкинул: он напечатал мои стихи памяти Володи. Специально в субботу их опубликовал, когда главный цензор на дачу уехал. Думал, обойдется, но и это Ганичеву тоже простить не могли.