Выбрать главу

Сартр вглядывался в лица студентов, «вытаращив глаза». Потом в интервью он признается, что это обсуждение потрясло его больше всего в Москве. Хотя он побывал и в Лужниках, где Ахмадулина, Вознесенский, Слуцкий выступали уже перед 14-тысячной аудиторией. В библиотеке он видел лица крупным планом — на стадионе поражал масштаб. «Наверное, поэзия — это то, во что обратилась молитва русского человека», — скажет Сартр. Что интересно — почти слово в слово ту же мысль произнесет и Артур Миллер. Происходящее не укладывалось в головах иностранных гостей: зачем эти тысячи собираются — слушать стихи? Словом, загадки русской души.

Сартр ездил по Москве с женой, Симоной де Бовуар («в плотно уложенных буклях»), и Еленой Зониной, уже упоминавшейся как «Л. Зонина». Настоящее ее имя, по паспорту, — Ленина. Она была переводчицей, секретарем Эренбурга, наконец, загадочной «m-me Z», которой Сартр посвятил одну из лучших своих книг — «Слова». Сартр встречался с ней, приезжая в СССР, ей разрешалось выезжать за рубеж раз в три года. Когда они познакомились, ей было за сорок, у нее росла дочь. Неопубликованная их переписка длилась десять лет — Зонину давно причислили к многочисленной «семье» Сартра. Особой премудрости в их семейных отношениях не было. Жан Поль, едва женившись, сразу заключил с Симоной «Манифест любви», по условиям которого они были вольны, как птицы, а «семья» их легко обрастала «родственниками» с обоих сторон. Строго говоря, Сартр не был в этом первооткрывателем. Примерно в те же тридцатые годы, когда Сартр с Симоной скрепили манифестом свой союз, советский физик Ландау, будущий нобелевский лауреат, заключил со своей возлюбленной Корой такой же «Брачный пакт о ненападении». Суть была та же — личная свобода, о границах которой не могли помыслить даже пролетарии всех стран.

Сартр и Симона завораживали многих. В Париже появились «экзистенциалистские кафе» с непременным черным потолком, усиливавшим в посетителях модное чувство «тоски», «абсурда» или «тошноты» (навеянные философской работой Сартра «Бытие и ничто» — с экзистенциальной концепцией человеческой жизни как абсурда, и его романом «Тошнота»). «В Сартре была жадность к ощущениям, — напишет Вознесенский в своем „Зубе разума“. — В Париже он показывал мне „Париж без оболочек“, водил в „Альказар“, на стриптиз юношей, превращенных в девиц. В антракте потащил за кулисы, где напудренные парни с пышными бюстами заигрывали с гостями. Пахло мужским спортивным потом. У Симоны дрожали ноздри… Я возил их в Коломенское, где зодчий применил принципы „скрыто-открытой красоты“. Великая колокольня до последней секунды заслонена силуэтом ворот и, неожиданно появляясь, ошеломляет вас. Этот же прием применен в японских храмах. Сам того не зная, Сартр перекликался с русской поэзией. „Поэзия — это когда выигрывает тот, кто проигрывает“, — не слышится ли за этими словами Сартра пастернаковское „и пораженья от победы ты сам не должен отличать“?»

Над миром витали образы сартровского понятия «ничто». Ничто есть сам человек. «Я», вынужденное каждое мгновение восстанавливать себя своим выбором. В книге «Бытие и ничто» Сартр объяснял это на примере картежника Достоевского: ничто — это переживания человека, который накануне твердо решил не играть, но теперь, когда ничто не мешает ему снова вступить в игру, прошлое решение не имеет значения, и ему опять, каждый новый миг, надо решать и убеждать себя заново.

У Томаса Стернза Элиота это превращается в непереводимый каламбур: poetry makes nothing happen. To ли «ничто осуществляется в поэзии», то ли «поэзия ничего не осуществляет». У группы «Битлз» в «Желтой подводной лодке» появляется из ниоткуда, исчезает в никуда человечек-ничто-и-нигде, Nowhere Man. У Вознесенского в стихах, посвященных Сартру, своя игра слов: здесь и напоминание о пикантной «семье» француза, и череда ежеминутно сменяющих друг друга «я» («ничто»):

Я — семья во мне как в спектре живут семь «я» невыносимых как семь зверей а самый синий                      свистит в свирель! А весной мне снится               что я —                         восьмой!

Читатели — напротив, без сартровской премудрости, чаще слышали в этих семи «я» нехитрое напоминание о здоровой, крепкой, счастливой и, как в кино, большой семье.

В «Париже без рифм», где «Париж скребут. Париж парадят», обнажая «мир без оболочек, порочных схем и стен барочных», у Вознесенского «дымился Сартр на сковородке».