— И не гожусь я для других людей. Гордость, говорят. Нет, у меня нет и гордости. Если бы была гордость, я не поставил бы себя в такое положение.
И он представлял себе Вронского, счастливого, доброго, умного и покойного, с вьющимся у ног его красивым волком III класса. Левин чувствовал, что никогда, наверное, Вронский не бывал в том ужасном положении, в котором он был нынче вечером.
— Да, она должна была выбрать его.
— Так надо, — грустно согласился Сократ, — и жаловаться вам не на кого и не на что.
— Виноват я сам. Какое право имел я думать, что она захочет соединить свою жизнь с моею?
— Кто вы? И что вы?
— Ничтожный человек, никому и ни для кого ненужный.
Они тяжело вздохнули. Пытаясь привлечь внимание хозяина к скорой встрече с братом, Сократ активировал свой монитор и вывел на него ряд Воспоминаний о Николае: вот он шатается пьяный, насмешливый, с презрением ко всему миру и людям, его населяющим.
— Не прав ли он, что все на свете дурно и гадко?
— Нет, не прав, — ответил Сократ, настроенный так, чтобы сохранять равновесие между угрюмым настроением хозяина и трезвым анализом ситуации.
— И едва ли мы справедливо судим и судили о брате Николае? Разумеется, с точки зрения человека, видевшего его в оборванном пальто, пьяного, в обнимку с этим помятым, старым и перепачканным маслом роботом, он презренный человек. Но я знаю его иначе. Я знаю его душу и знаю, что мы похожи с ним. А я, вместо того чтобы ехать отыскать его, поехал обедать и сюда. — Левин подошел к фонарю, прочел адрес брата, который у него был в бумажнике, и подозвал II/Извозчика/372. Всю длинную дорогу до брата Левин просматривал живые Воспоминания о всех известных ему событиях из жизни брата Николая.
Смотрел он, как брат в университете и год после университета, несмотря на насмешки товарищей, жил как монах, в строгости исполняя все обряды религии, службы, посты и избегая всяких удовольствий, в особенности женщин; и потом как вдруг его прорвало, он сблизился с самыми гадкими людьми и пустился в самый беспутный разгул; по слухам, он даже имел определенного рода отношения с роботами, которые были строго запрещены даже либеральными законами Министерства, не говоря уже о законе Божьем.
Все это было ужасно гадко, но Левину это представлялось совсем не так гадко, как это должно было представляться тем, которые не знали Николая Левина, не знали всей его истории, не знали его сердца.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на все безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился со своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. И сейчас, как написал ему Николай, он был болен, сильно болен, хотя природа его недуга оставалась неясной.
«Все выскажу ему, все заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», — решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
— Наверху двенадцатый и тринадцатый, — автоматически ответил II/Швейцар/7е62 на вопрос Левина.
Дверь двенадцатого номера была полуотворена, и оттуда, в полосе света, выходил густой дым дурного и слабого табаку и слышался незнакомый Левину женский голос; но Левин тотчас же узнал, что брат тут; он услышал его покашливанье.
— Кого нужно? — сердито сказал голос Николая Левина.
— Это я, — отвечал Константин Левин, выходя на свет.
— Кто я? — еще сердитее повторил голос Николая.
Слышно было, как он быстро встал, зацепив за что-то, и Левин увидел перед собою в дверях столь знакомую и все-таки поражающую своею дикостью и болезненностью огромную, худую, сутуловатую фигуру брата, с его большими испуганными глазами. Карнак, сгорбившись, сидел в темном углу. Это был перепачканный маслом измятый андроид, более похожий на консервную банку, с черно-оранжевыми полосами ржавчины и коррозии на боках медного цвета.
Николай был еще худее, чем три года тому назад, когда Константин Левин видел его в последний раз. На нем был короткий сюртук. И руки, и широкие кости казались еще огромнее. Волосы стали реже, те же прямые усы висели на губы, те же глаза странно и наивно смотрели на вошедшего.
— А, Костя! — вдруг проговорил он, узнав брата, и глаза его засветились радостью.
Карнак поднял скрипучую голову и устало застонал. Через секунду на лице брата остановилось совсем другое, дикое, страдальческое и жестокое выражение.
— Я писал вам, что я вас не знаю и не хочу знать. Что тебе, что вам нужно?